Видеодневник инноваций
Подлодки Корабли Карта присутствия ВМФ Рейтинг ВМФ России и США Военная ипотека условия
Баннер
Новый реактивный снаряд

"Торнадо-С" вооружили
новым реактивным
снарядом

Поиск на сайте

Виктор Иванов. Крайний на левом фланге

БЛОКАДНЫЙ ХЛЕБ

Еще в сороковом ребята на­шего двора чувствовали при­ближение войны. Мы часто иг­рали в войну. При этом в ходу была такая присказка: «Внима­ние, внимание, на нас идет Гер­мания!». И вот 22 июня она на нас пошла... Пошла подло, внезапно, из-за угла, как вероломный раз­бойник.

Этот день я запомнил во всех деталях. Мы с матерью покупали на Садовой улице (тогда она называлась улица Третьего июля картошку. Был очень солнечный, теплый день. Я только что перешел в четвертый класс. Ездил с матерью в музы­кальную школу у Нарвских ворот. Ничего ещe предвещало беды. И вдруг по радио объявили, что будет выступать Молотов. Репродукторы разнесли его слова о том, что Германия вероломно, без объявления войны, напала на нашу страну. Мы с матерью, не купив картошки, бросились долой. Дома отец — очень хмурый — уже собирал вещмешок, чтобы идти в военкомат. Отцу в ту пору был тридцать один год. Провожали мы его на второй день войны с Финляндского вокзала. При расставании отец меня наставлял, чтобы я слушал мать, был для нее помощником и опорой; обещал побыстрее разбить фашистов и вернуться домой. Никто из нас не предполагал, конечно, какой будет война что придется выдержать Ленинграду и ленинградцам. Мать стала работать комен­дантом бомбоубежища, оборудованного в одном из подвалов нашего дома.

В один из июльских дней мама мне ска­зала, что из Ленинграда эвакуируют детей и что ей предложили отправить в эвакуа­цию и меня. Но пошли слухи, что эшелоны с детьми бомбят, многие гибнут, а часть детей, эвакуированных в тыл, попала пря­мо к немцам, так как эта территория ока­залась уже занятой ими.

Мать решила, что никуда меня не от­пустит, дома лучше и спокойнее. Всем вы­дали противогазы, в том числе и де­тям. Мне даже нравилось ходить с проти­вогазом на боку. Вообще вначале все бы­ло интересно. На улице появились плака­ты с красноармейцем, который спраши­вал: «Чем ты помог фронту?».

И тогда ребята нашего двора решили помогать фронту. Под руководством стар­ших мы приступили к очистке чердаков от всяческого хлама. Дом наш был большой. Он состоял из многих корпусов. На прос­пект Римского-Корсакова и Мастерскую улицу выходил шестиэтажный корпус, а во дворе было четыре трехэтажных. Мы с матерью жили на первом этаже трехэтажного дома в 76-й квартире. Так что чер­даков для уборки хватало. После того как чердаки были очищены, принялись белить деревянные балки специальным огнестой­ким раствором. Затем таскали на черда­ки воду и заливали бочки, насыпали в ящики песок. Все это предпринималось, чтобы тушить зажигательные бомбы и вызванные ими пожары.

На чердаках, кроме этого, размещались клещи, лопаты, рукавицы.

Мы помогали заклеивать полосками бу­маги стекла в окнах, вешали светонепро­ницаемые шторы.

Затем поахали в Озерки на песчаный карьер и на грузовые трамвайные плат­формы грузили песок и мелкий гравий. Так проходили летние дни. Все это дела­лось, разумеется, добровольно. Каждый из нас хотел ответить делом на вопрос пла­ката.

Песок и гравий насыпался в мешки, из которых потом сооружали заграждения на перекрестках улиц, а также укрытия для окон первых этажей, где создавались ог­невые точки. Город преображался. За­крашивались в защитную краску некото­рые дома, на другие натягивались маски­ровочные сети. Появились аэростаты, в скверах торчали зенитные орудия. Были закрашены шпили Петропавловской кре­пости, Адмиралтейства. Замаскировали и купол Исаакиевского собора.

Ленинградцы готовились к отпору. Фор­мировались дивизии народного ополче­ния, и мы часами наблюдали, как в Лет­нем саду и на Исаакиевской площади (это недалеко от нашего дома) с ополченцами проводились занятия по военной подго­товке.

Пока воздушных налетов не было, но отдельные самолеты уже пытались прор­ваться к городу, и поэтому объявлялись воздушные тревоги.

В один из июльских дней кто-то сказал, что на Кировской площади, недалеко от Нарвских ворот, выставлен для показа сбитый фашистский бомбардировщик. Кинулись на трамвай, благо рядом, всего пять остановок. И вот мы на площади. Посредине лежит распластанный на брю­хе большой самолет с фашистской свас­тикой. Много народа, особенно ребят. Этот сбитый, искореженный воздушный пират вызвал у нас ликование. Вот он, стервятник, который хотел бомбить Ле­нинград. Так будет с ними со всеми!

Поехали домой. На перекрестках строи­лись баррикады и заграждения. И каждый из нас верил: «Нет, не пройдет в город враг».

Все мы знали, что в битве за Ленин­град мы не одиноки, что вся страна ока­зывает нам помощь. В эти дни были рас­клеены для всеобщего чтения стихи Джамбула. В них знаменитый казахский акын трогательно обращался к нам, назы­вая нас, ленинградцев, своими детьми.

Я не помню уже всех стихов, но одно четверостишие запомнил:

Пусть подмогой будут, друзья,
Песни вам на рассвете мои,
Ленинградцы, дети мои.
Ленинградцы, гордость моя!

Ввели карточную систему, но никакой нехватки продуктов поначалу не испытывалось, мы с мамой запасов не делали, Между тем враг подходил к Ленинграду все ближе и ближе,

В один из августовских дней я шел по улице Маклина. Заинтересовался подня­тым вверх аэростатом, к которому была привязана гондола. Вдруг среди бела дня откуда-то вынырнул немецкий самолет, раздался звук выстрелов, и на наших те­зах аэростат вспыхнул. Из гондолы выва­лился человек и полетел вниз. Все ахнули, Самолет так же быстро, как и появился, исчез, а падающий человек раскрыл пара­шют и стал опускаться вниз, куда-то в район Обводного канала. Вот так я впер­вые услыхал выстрелы войны. Воздушные тревоги объявлялись все чаще, зенитки открывали огонь по прорвавшимся оди­ночным самолетам. Вместе со взрослыми во время воздушной тревоги мы дежурили на крышах домов и чердаках. Должен при­знаться, что дежурить на крыше высокого шестиэтажного корпуса жутковато, особен­но ночью.

Восьмого сентября воздушную тревогу объявили ближе к вечеру. Было еще светло, светило солнце. Как всегда, подня­лись на крышу шестиэтажного дома. Свер­ху был хорошо виден город. И вдруг мы увидели целую группу немецких само­летов. Это было так неожиданно, что вна­чале мы подумали: это свои. Но вокруг них уже возникли облачка разрывов — стреляли наши зенитки. Послышались взрывы бомб. С крыши мы наблюдали, как где-то

в Московском районе взметнулось пламя вверх, пошел черный дым. Впечатление было такое, что горит весь район. Бомбы упали и в других районах города.

После отбоя воздушной тревоги мы побежали к Обводному каналу, к местам сильного пожара. Когда мы примчались там уже было много пожарных и санитарных машин. Милиция близко к пожару никого не подпускала. Мы с ребятами знали, что горит. В толпе говорили, будто какие-то склады и сахарный завод.

В моей судьбе пожар на сахарном заводе сыграл свою роль. Когда начался голод и уже выпал снег, я с ребятами из нашего двора с саночками снова приехал к месту пожара. По совету знающих лю­дей, мы стали вместе с землей откалы­вать разлившуюся после пожара лаву. Не скажу, чтобы это помогло в борьбе с го­лодом, но помню, как мы с мамой сосали эту землю: она была немного сладкой.

Впервые убитого от артобстрела я уви­дел в конторе нашего ЖАКТа. Те два снаряда, которые разорвались недалеко от нашего дома, попали в канал Грибое­дова, Шли по набережной два мальчика. Одного, лет двенадцати, ранило в руку, а второму осколок попал в грудь, и он был убит. Раненый мальчик плакал, а убитого положили на стулья и потом вызвали его родителей.

Воздушные налеты и артобстрелы ста­ли повседневным явлением. Так и чередо­вались: воздушные бомбардировки но­чью, артиллерийские обстрелы днем. И так дни, недели, месяцы. В книге Н. Жда­нова «Огненный щит» приведены такие данные: с начала сентября по конец но­ября город обстреливали 272 раза. В сен­тябре на улицах города разорвались 5 364 снаряда, в октябре — 7 590, в ноябре — 11230. Бывали дни, когда фашистские ар­тиллеристы держали нас в убежище без малого сутки. На картах гитлеровцев, кро­ме важных промышленных объектов, были занумерованы больницы, музеи, памятники. Даже Дворец пионеров значился под № 192. После войны я в какой-то нигде видел схему Ленинграда, на которой кружочками были отмечены места, оддергавшиеся наиболее интенсивному артиллерийскому обстрелу и воздушной бомбардировке. Район, где мы жили, повечен несколькими кружочками. Это объясняется и расположенным недалеко от дома Адмиралтейским заводом, и близостью от переднего края обороны. Мы продолжали дежурить на крыше и чердаках. Ночью стоишь на крыше, пере­говариваешься в темноте с ребятами. Чутко прислушивались к гулу самолетов, стараясь определить по звуку, свой или чужой летит. Немецкие самолеты мы по звуку определяли быстро. У них был характерный надрывный вой моторов. и вот наблюдаем в лучах десятков прожекторов серебристый силуэт вражеского самолета. К нему тянутся трассирующие пули зенитных пулеметов, рвутся вокруг бризантные снаряды. Над городом стоит страшный грохот от взрывов бомб и пальбы наземной и корабельной артиллерии. На крышу, как горох, сыплются осколки снарядов.

Пока не было голода, все мы во время бомбежек собирались либо в бомбоубежище, либо в подворотне. Потом уже к взрывам привыкли, да и вставать с постели голодному трудно, так что во время бомбежек многие оставались дома.

Осенью стали снижать нормы выдачи хлеба, не хватало и других продуктов. Го­лод все острее давал о себе знать.

Начались холода. Не было дров. Рядом с нашим домом, на канале Грибоедова, стоял деревянный мост, в него попала бомба и не разорвалась. После этого его начали разбирать на дрова. Мы с матерью тоже приволокли домой одно бревно.

20 ноября в очередной раз снизили норму выдачи хлеба. Теперь я и мама по­лучали по 125 граммов. Кроме этого ми­зерного кусочка суррогатного хлеба, ни­каких продуктов мы не получали. Что это был за хлеб, об этом писали, и не раз. В него шла целлюлоза, древесная ко­ра, отруби. С того дня для ленинградцев наступили самые тяжелые времена.

Брат моего отца однажды в ноябре принес нам немного картошки. То-то бы­ла радость. Картофельные очистки мама мыла, пропускала через мясорубку и пек­ла оладьи. То была царская еда, но, к сожалению, и очистки скоро кончи­лись.

Замерз водопровод, отключили элект­ричество, не стало дров. Не работали ба­ни, прачечные, парикмахерские. И как на­зло, первая блокадная зима выдалась лютой. Морозы стояли градусов под сорок.

Положение становилось отчаянным. Нет ни воды, ни дров, ни электричества. Нет продуктов. Однако мама не падала ду­хом. В комнате установила железную печ­ку. На дрова пустили мебель: стулья, та­буретки, стол. Но и это кончилось. И тог­да, отчаявшись, я написал письмо А. А. Жданову, бывшему тогда секретарем ЦК и возглавлявшему Ленинградскую парт, организацию, Я писал ему о нашем тяже­лом положении и просил помочь с дро­вами. Не знаю, до кого дошло письмо, но в январе военные привезли нам вдруг кубометр дров.

На карточки давали сахарный песок. Мама из него варила сахар и давала мне сосать. Стали менять одежду на хлеб. По­меняли всю имевшуюся в доме одежду, включая папины довоенные костюмы и пальто. Поменяли и патефон. Остался мой баян. Несмотря ни на что, решили баян сохранить.

А голод все страшнее. Уже было небезопасно ходить по улицам с продуктами из магазина. Мы с матерью ходили всегда вдвоем. Помню, шли из магазина, стали пересекать улицу Маклина, и вдруг неда­леко от Аларчина моста, в Покровском саду, взорвались две бомбы. Стало свет­ло, как днем. Это были термитные бом­бы.

Как-то я один пошел в булочную. Бу­лочная располагалась на углу проспекта Римского-Корсакова и улицы Маклина. Метров двести от дома. Получив 250 граммов на маму и на себя, я пошел до­мой. Вдруг подскочил парень и начал вы­рывать у меня сумку с хлебом. Я закри­чал. Шел недалеко военный, подбежал, дал парню хорошего тумака, а меня про­водил до квартиры. Посоветовал маме больше меня одного не отпускать. Проща­ясь, дал нам кусок дуранды. Я до сих пор не знаю, что это такое. Мне объяснили, что это прессованное сено для корма ло­шадей. Мы и этому были очень рады.

Уже весной, в марте, 1942 года мать везла меня на саночках в столовую мимо этого переулка. Сияло мартовское солнце. В безмятежном солнечном свете жутко было наблюдать, как солдаты из похорон­ной команды грузили на грузовые маши­ны трупы. Надо ли об этом писать здесь? Думаю, надо... Об этом должны знать те, кто не видел войны.

Горе и лишения всегда легче перено­сить сообща. В нашем доме многие се­мьи начали объединяться. Так было и у нас. Вначале мы съехались с семьей, жив­шей над нами, на втором этаже. Помню, мать посылала меня в нашу квартиру вниз отрезать кусочек хлеба. Я отрезал и при­носил. Мама проверяла, не съел ли я тайком кусочек. Как-то я все-таки не удержался и отрезал тонюсенький лепес­точек хлеба. Решил его съесть, когда ля­гу спать, и спрятал за майку. Когда перед сном мочился в ведро, стоявшее в ком­нате, этот маленький кусочек выскользнул из-под майки. Посмотрел я вокруг. Ви­жу, никто на меня не смотрит. Сунул ру­ку в ведро, нащупал этот кусочек, выта­щил, выжал и тут же проглотил. Мне очень больно об этом вспоминать, но тот кусочек я всегда помню.

Мать достала где-то столярный клей. Из него сварили студень. Это уже была еда. Варили мы с матерью и отцовские кожаные ремни. Потом воду хлебали, а ремни просто жевали. Не знаю почему, но мы вновь переселились в свою квартиру. Теперь к нам приехала семья из шестиэтаж­ного дома: мама с дочкой. Девочку звали Валей. Кстати, она тоже осталась жива, и я ее после войны видел. Ветретились мы, как родные.

Ели мы два раза в день. Что это была за еда? Мама брала круглый тазик, в котором до войны стирала всякие мелочи, наливала туда воды, кипятила. Затем мы крошили туда стодвадцатипятиграммовую краюшку (половину нашей общей суточной нормы), капали туда несколько капель растительного масла, солили и потом быстро все съедали. Вечером еда была та же.

За водой ездили с саночками на Неву и там из проруби, напротив училища Фрунзе, наполняли водой ведра и везли домой. Иногда ездили на Фонтанку. Когда выпадал чистый снег, растапливали его на воду.

Мы жили на первом этаже. На лестницу уже было не подняться — она вся обледенела. Из квартир все нечистоты выливали прямо на лестницу, так как вынести их во двор ни у кого не было сил.

Я дошел до точки. Хотелось есть. Уже почти не вставал с постели — не было сил потом на нее взобраться. Не знаю, как я решился, но однажды, накинув ремень на раму кровати, попытался повеситься. Прибежала мама и, вытащив меня из петли, горько зарыдала. После этого я дал ей слово, что никогда не повторю ничего подобного. А тут еще один удар судьбы — мама потеряла карточки на три дня. Ну, думаю, конец. Единственная еда, какую я мог себе придумать, это собирать с простыни льняные катышки их жевать. Все смешалось: день и ночь. Из дома я уже не выходил. В довершение в дом попал снаряд и, не разорвавшись, лежал где-то сверху, над потолком. Я написал письмо отцу, в котором просил бить фашистов крепче, отомстить за нас В этом письме я с ним прощался, так как чувствовал, что мне уже не подняться.

Уже потом я узнал, что с этим письмом отец, служивший в ту пору красноармейцем в артиллерийском полку, обратился к комиссару. Попросил отпустить его хоть на день в Ленинград. Старший батальонный комиссар Васильев сказал ему, что несколько бойцов и командиров едут по служебным надобностям в город и зайдут к нам домой, узнают, что и как.

И вот 12 марта 1942 года я слышу стук в дверь. Встать и открыть не было сил. Попросил Валю, но и она была не в лучшем состоянии. А стук все раздавался. С трудом я сполз с кровати и ползком добрался до входной двери, открыл и увидел, что стучали какие-то военные. Кто-то из них подхватил меня на руки и отнес на кровать. Глядя на нас с Валей, военные плакали, у кого-то из них нашелся кусочек хлеба, и они, разделив его на две части, дали мне и Вале. Матери дома не было, она ушла с Валиной мамой за водой. Военные, среди них была женщина-санинструктор, сказали мне, что отец просил передать привет, расспраши­вали про наше житье-бытье. Потом сообщили, что послезавтра они едут на фронт, в полк, и возьмут меня с собой. Спросили, согласен ли. Я заплакал и сказал, что согласен. Один из военных, потом я узнал, что это был старший политрук Иванов, мой однофамилец, сказал, что нужно знать еще мнение матери, и I просил, чтобы 14 марта в три часа дня она была дома. Затем они уехали. Когда пришла мама, я ей все рассказал. Мать перекрестилась: «Слава богу, хоть сына спасу!». Я ей сказал: «Мама, надо благодарить не бога, а армию», — «И армию, сын, — тоже.

Два дня я провел как в лихорадке. Считал часы, боялся, что умру, не дождавшись однополчан отца. Наступило 14 марта. Вот и 15 часов. Военных нет. 16 часов - военных нет. Вот уже и 17, а их нет. Я заплакал в отчаянии, считая, что меня обманули. Теперь надежды выжить у меня не было.

Но как-то вечером раздался стук. Мама побежала открывать. Это были мои военные! Снова заплакал, теперь уже от радости. Военные извинились, что не приехали вовремя. Поговорили с матерью, затем под рыдания и матери' и мои меня завернули в одеяло и понесли в машину. Я крикнул: «Баян возьмите!» — «Возьмем, малыш, не бойся, обязательно возьмем! Вот поставим тебя на ноги, и будешь нам играть». Машина оказалась полуторкой, в кузове которой был построен деревянный домик. Внутри домика горела железная печурка, труба выведена наружу. Так и ехала машина. И сама на дровах вместо бензина, и на ходу печурка горела.

ЮНБАТ

В полк приехали ночью. Меня положи­ли к раненым в медсанбат. Пришел ко­миссар полка, тоже заплакал. Видимо, вид у меня был далеко не блестящий, а у него семья тоже зимовала в Ленинграде, Начали меня кормить с ложки. На второй день пришел с позиции отец. И он меня не узнал, и я его нашел очень осунув­шимся и постаревшим. Обнялись мы, по­плакали, Я ему сказал, что буду просить­ся к нему на батарею. Несколько дней меня кормили буквально по ложке. Потом я чуть не умер. Один сердобольный сол­дат принес мне котелок каши. Я его весь съел, и мне стало очень плохо. Диагноз поставили быстро — заворот кишок. Ме­ня несколько раз промывали, затем изо­лировали в отдельном помещении и за­крыли. Всем раненым и сестрам разъясни­ли, что я дистрофик, что кормить меня нужно небольшими порциями, иначе я умру.

Недели через две я уже был в строю. Сшили мне обмундирование. Отдали при­казом по полку. 28 марта 1942 года я принял воинскую присягу. Вначале меня определили в тыл полка, в артмастерские. Потом пришел комиссар полка и сказал, что я назначен к нему ординарцем. Так я уехал с комиссаром в расположение пол­кового штаба. Старший батальонный комис­сар Васильев меня, как и все бойцы, очень любил. В редкие спокойные от об­стрела часы, когда комиссар оставался в штабе, я шел в землянку штабной бата­реи, брал баян и играл. Собирались бой­цы; командиры, вполголоса пели любимые песни. И это было для меня большим сча­стьем. Отца я видел редко. Однажды, ко­гда я с комиссаром полка приехал на ба­тарею, где служил отец, поступил приказ открыть огонь по врагу. Комиссар подоз­вал меня к орудию, где наводчиком был отец, и сказал: «А ну, династия Ивановых, угостите-ка фашистов огоньком!».

А надо сказать, что огонек наш был го­рячий. Калибр пушки сто пятьдесят два миллиметра. Это не шутка. И вот по команде командира нашего орудия «Чет­вертое — огонь!» я дернул за шнур, и снаряд полетел во врага. Я выпустил два снаряда. Так я начал мстить врагам за мой родной город, за мать, за всех ле­нинградцев, за их страдания и боль.

Возвращаясь в штаб полка, мы попали под прицельный минометный огонь. Пов­редило машину, меня оглушило. После этого комиссар, чтобы не рисковать мо­ей жизнью, отправил меня в тыл полка. Здесь я, сам того не желая, подвел ко­мандование полка. Части объезжал новый командующий фронтом генерал-лейтенант (впоследствии Маршал Советского Союза) Л. А. Говоров. И надо же было мне по­пасться ему на глаза без одного сапога, отданного на несколько часов в ремонт. Я увлекся рассказом красноармейца о пу­лемете, который был установлен на коллег се от телеги, колесо вращалось на стол­бе, врытом в землю, и таким образом пу­лемет мог бить по самолетам. Вдруг крас­ноармеец замолк, вскочил на ноги и вытянулся по стойке «смирно». Я оглянул­ся и увидел группу генералов в со­провождении командира и комиссара пол­ка. Бежать было уже поздно, и я вытянул­ся рядом с красноармейцем, пряча разу­тую ногу. Генерал-лейтенант Говоров строго спросил меня, кто я такой. Я доло­жил. Не сказав мне ни слова, командую­щий отчитал командира полка за то, что его подчиненные ходят в расположении полка в босом виде. Затем добавил, что коль скоро я зачислен в полк, то должен быть одет по всей форме, а не выглядеть оборванцем. После отъезда командующе­го меня вызвал подполковник Несветайло, как следует отругал и приказал от­правляться снова в штабную батарею. Так я стал связным штаба полка. Связной — это человек, который доставляет донесения начальника подчиненным, когда рвется или не работает телефонная связь. Штаб на­шего полка располагался от передовой километрах в трех. А передовой наблюда­тельный пункт — в шестистах метрах от передней линии окопов. К НП вели тран­шеи. Когда обрывалась связь, телефонис­ты шли на линию устранять повреждение. Впоследствии меня зачислили связистом, и я не раз сам устранял под огнем повреж­дения на линии.

Вот такая была моя военная профессия. Как-то в июне меня вызвал Васильев и сказал, что он на день едет в Ленинград, и пригласил меня навестить мать. Я с ра­достью согласился. Быстро сбегал на ба­тарею к отцу. Вдвоем собрали кое-что из еды, и я на машине поехал с комиссаром в город. Васильев высадил меня недалеко от дома, на Театральной площади, и ве­лел приехать к нему на Петроградскую сторону к 20 часам. Я побежал домой. Видимо, со стороны я производил стран­ное впечатление. Маленький солдат (ведь мне было одиннадцать лет), в военной форме, с наганом, шагал в сапогах, под­битых подковками, по улице Союза печат­ников. Я пришел домой. Постучал. Дома никого нет. Увидела какая-то соседка, за­охала, побежала на набережную канала Грибоедова, за матерью, где она полива­ла грядки. И вот бежит мама. Я ее не уз­нал. Маленькая, сгорбленная, худая, с большим животом. Вот как уродует чело­века голод.

Счастливо я провел с матерью отведен­ные мне часы. Помогал ей на огороде, который она вместе с другими разбила прямо около дома, на набережной. Стран­но все это выглядело. Центр города. Проспект Римского-Корсакова и... огоро­ды. Но жизнь заставила ленинградцев разбивать грядки посреди улиц...

Вечером мама проводила меня на квартиру комиссара. Мы отбыли в полк.

В начале августа произошло памятное для всех нас событие. Перед строем пол­ку зачитали приказ № 227 Верховного глав­нокомандующего. Это был очень суровый приказ. В нем говорилось об опасном по­ложении, создавшемся на советско-герман­ском фронте, осуждались «отступательные» настроения, указывалось на необходимость любыми средствами остановить продви­жение немецко-фашистских войск. В при­казе говорилось, что отступать дальше — значит загубить себя и загубить вместе с тем нашу Родину. «Ни шагу назад!» — вот суть приказа № 227.

На нас, воинов, эти суровые и честные слова произвели огромное впечатление, Сознание смертельной опасности, навис­шей над Родиной, придало каждому из нас новые силы.

Вскоре нам объявили, что полк отводит­ся на другие позиции. Никто не знал ку­да, но по солдатскому телеграфу стало известно, что с Карельского перешейка полк перебрасывают в район Невской Дубровки. Пошел слух, что мы будем уча­ствовать в прорыве блокады. Бойцы и командиры ликовали. Наконец-то кончилось сидение в обороне, пора дать фри-цам пинка под зад и отбросить их от Ленинграда!

В таком настроении мы в одну из ночей погрузились в машины, и большая ко­лонна двинулась в путь. И сегодня мне слышатся команды: «По машинам!», «Мо-торы!». Передвигались ночью. Очень строго следили за соблюдением свето­маскировки. Рано утром колонну обстре­ляли из пушек «мессершмитты». Мы все! залегли в кювете и открыли по самоле­там огонь из личного оружия.

К вечеру прибыли на незнакомое место, Огонь зажигать было нельзя. Поели сухарей. Вдруг меня вызвал к себе командир полка подполковник Несветайло. Оказалось, что одно орудие где-то сбилось на последнем этапе с дороги, и его нужно найти. Командир полка спросил, хорошо ли я запомнил дорогу. Я сказал, что oтлично помню все повороты. Стал ему го­ворить, где лежала трубка от противога­за, где каска... Он перебил и сказал: «Хо­рошо. Поедешь с мотоциклистом и най­дешь орудие. Проводите к месту распо­ложения полка. Возьмите с собой на вся­кий случай канистру с бензином».

Машину с прицепленной к ней пушкой мы нашли на одной из развилок дорог поздно ночью. Оказалось, у артиллеристов кончился бензин, и они дожидались ут­ра, чтобы искать своих. Вот где пригоди­лось горючее, которое мы взяли с собой.

Заправив машину, мы поехали в полк. К утру я доложил командиру полка, что его приказание выполнено. «Спасибо, сынок! Будешь представлен к медали. А сейчас присваиваю тебе звание «ефрейтор».

Так мне в одиннадцать лет было при­своено первое воинское звание. Я этим очень гордился. У меня теперь были не пустые петлицы, а шла вдоль них красная полоска, заканчивавшаяся большим мед­ным треугольником в углу.

После прибытия в район Невской Дуб­ровки первое, что мы стали делать, — это зарываться в землю. Уже на следую­щий день немцы произвели сильный огне­вой налет на наши позиции. Видимо, они уже знали, что подошел свежий полк.

Перед самым артналетом я встретил воспитанника одного из маршевых стрелковых полков. Это был мальчик лет че­тырнадцати. Естественно, мы обрадова­лись друг другу, стали рассказывать о наших солдатских делах. Поговорили мы минуты две-три, не больше, так как нем­цы начали сильный обстрел расположения нашего полка. Мой собеседник скатился в придорожную канаву, а я ползком до­брался до отрытого укрытия для автома­шины.

Обстрел длился минут пятнадцать. Очень сильно досталось стоявшей в рощи­це зенитной батарее. После обстрела туда поспешили санитары, там было много раненых.

Больше встретиться с воспитанником из другой части мне так и не удалось. Между тем земляные работы продолжались. Штабные землянки рыли километрах в двух от передовой, точнее, от берега Не­вы, по которому проходил фронт. Передо­вой НП разместился недалеко от берега, Протянули связь. Вскоре в полк прибыл командир 70-й стрелковой дивизии полковник Краснов. Части его дивизии должны были переправиться через Неву, а наш полк обеспечить им переправу своей артиллерией. Командир дивизии мне очень понравился: молодой, Герой Совет­ского Союза. Хорошо мне запомнился его адъютант. Им оказалась очень красивая девушка — младший лейтенант в галифе и коверкотовой гимнастерке.

РАНЕНИЕ

Вечером 25 сентября я был послан на полковой наблюдательный пункт. А но­чью началось невообразимое. Земля гуде­ла от нашей артподготовки, через голову летели на берег снаряды, реактивные ми­ны «катюш»... Такого я еще не видел! Артподготовка длилась около часа. В би­нокль я наблюдал, как наши подразделе­ния начали форсировать Неву, Весь день на том берегу шли бои. От нас вместе с наступающими высадились корректиров­щики огня. Ранним утром 26 сентября немцы, опомнившись, начали ожесточен­ную бомбежку наших позиций и сильный обстрел артиллерией и минометами. Осо­бенно доставалось позициям артиллеристов... Между НП и командным пунктом полка то и дело прерывалась связь. Ухо­дили с донесениями связные. Настала и моя очередь. Вместе со мной пошли по­жилой связист и один раненный в голо­ву красноармеец. Траншеи были залиты водой, и идти по ним было тяжело. Пере­бежками и по-пластунски мы двигались вдоль траншей. С того берега немцы нас заметили и открыли минометный огонь. Со второго залпа я понял, что нас взяли в вилку. Надо было прыгать в траншею. Раздался противный, леденящий душу вой мины. Что есть сил я прыгнул в траншею, и тут же раздался взрыв. В глазах вспых­нули огненные круги. Не знаю, сколько я пролежал без сознания. Очнулся, и пер­вое, что почувствовал, — гарь и дикий хо­лод. Попробовал встать, но боль в руке, ноге и груди не дала даже шевельнуться. Я лежал на дне траншеи в болотной воде. Вода от крови стала красноватой, бруст­вер в метре от меня был разворочен взрывом. Я понял, что спасся чудом. По­жилой связист не успел прыгнуть в тран­шею. Он лежал на краю траншеи, свесив ноги. Грудь у него была разорвана оскол­ками мины, он был мертв. Вскоре я сно­ва потерял сознание. Не знаю, сколько я пролежал в воде. Очнулся, когда меня несли два санитара. Несли не на носил­ках, а на скрещенных двух ладонях. Мне стало страшно. Кругом продолжали рвать­ся мины, снаряды, и я боялся, что меня не донесут, что санитаров убьют и тогда меня некому будет спасти.

Принесли в медсанбат, перевязали, вдруг через какое-то время прибежал старший батальонный комиссар Васильев. Вижу, комиссар плачет и все повторяет: «Как же мы тебя не уберегли? Что я ска­жу Марии Павловне (это моей матери) и отцу?».

Затем меня вместе с другими ранеными повезли на машине в полевой госпиталь. Там нас не приняли — полно раненых. В другом тоже. В третьем сопровождавший машину санинструктор сказал, что в кузо­ве лежит тяжело раненный мальчик-еф­рейтор. Ему нужна срочная операция. Это подействовало. Меня положили на носил­ках около хирургической палатки. Не знаю, сколько я здесь пролежал. Вдруг подходит врач, увидел меня и начал кого-то распекать за то, что меня не несут в операционную.

В операционной — я лежал голый на столе — мне надели какую-то маску и ве­лели считать.

После операции меня долго рвало, а потом я куда-то провалился. Очнулся от­того, что кто-то на меня пристально смот­рит. Передо мной сидел военный с одной «шпалой» в петлицах. На рукавах по золо­той звезде. Понял, что это старший полит­рук. Старший политрук улыбнулся, сказал, что он комиссар госпиталя. И вдруг спро­сил: где это я так научился ругаться? Я по­краснел от стыда. Вот тогда-то он и рас­сказал мне, как я буянил, когда мне да­вали наркоз. Я извинился. Он сунул мне две шоколадные конфеты и сказал, чтобы я отдыхал, что наступление развивается успешно, поэтому нет причин волноваться.

Я не знал, что наша попытка прорвать блокаду в тот раз сорвалась и полк по­нес большие потери.

На следующую ночь нас погрузили в санитарный поезд и повезли в стационар­ный госпиталь в Ленинград.

В палате нас лежало двое. Я и парень-казах. Написал я тут же матери, и вот в начале октября входит в палату мама, вся заплаканная. Кое-как ее успокоили, при­шел врач, объяснил, что я ранен в грудь и руку осколками мины, что опасаться за мою жизнь оснований нет. Мама сказала, что будет меня часто навещать. Однако через несколько дней мне объявили, что я в числе тяжелораненых буду эвакуирован в госпиталь на Большую землю. Никакие просьбы и слезы не помогли. Приказ есть приказ. В середине октября, не помню точно, какого числа, нас ночью погрузили в санитарные машины и повезли на стан­цию. Уложили в санитарные теплушки, и мы поехали. Мы знали, что единственная дорога из блокированного Ленинграда — это через Ладожское озеро. Еще по воз­духу самолетом. Никто не знал, куда нас везут. Я думал, что на аэродром. Однако утром мы прибыли на берег Ладожского озера к причалу, где стояли корабли. На носилках нас стали переносить на корабль. Стоял солнечный, но холодный день. Ла­дога бушевала. Моряки нам говорили, что было девять баллов. Пока меня переноси­ли на корабль, я страшно замерз, зубы выстукивали дробь. Это я сегодня думаю, что замерз, а тогда я, может быть, дрожал и от страха. Шутка ли, беспомощный, весь забинтованный, да еще на корабль, да еще в шторм по необъятному морю. Я ведь Ладогу представлял себе как бес­крайнее море.

Матросы положили меня не в трюме, а в какой-то выгородке около трубы. Я скоро согрелся. Пришел комиссар. Ска­зал, что корабль называется «Чапаев», что идти нам часа три, что если будут на­летать немецкие самолеты, я не должен бояться. «Чапаев» хорошо вооружен.

Вышли в море. Ко мне подходили мат­росы. Кок корабля сварил специально для меня сладкую рисовую кашу. И мне ста­ло тепло и спокойно. Подошли матросы: «Ты, Витек, после госпиталя к нам пода­вайся на корабль, юнгой. Флот — это луч­ший вид сил».

Я тоже полюбил этих добрых людей, их корабль. И решил, что обязательно стану моряком. Ведь любой мальчишка в Ленинграде бредит морем и кораблями.

Одного из матросов я попросил достать мне матросский ремень с бляхой. Усмехнувшись, он сказал, что вот сейчас выйдем на середину Ладоги и там доста­нет мне со дна хоть два. Товарищи на него зацыкали, а я не сразу уловил зло-вещий смысл его слов.

Но скоро жестокая реальность раскрыла суть шутки.

На корабль навалились три «мессершмитта» и сбрасывали бомбы. Корабль содрогался от грохота зенитных пулеметов. Огонь мешал фашистским стервятникам бомбить прицельно. Бомбы падали то-перед носом, то за кормой. Одна взорвалась очень близко от борта. Корабль обдало водой, он накренился. У меня сердце от страха остановилось. Корабля как бы раздумывая, ложиться ли ему на борт, все же выпрямился и пошел своим курсом.

Появились наши истребители. Немцы бы­ли отогнаны, и мы благополучно пробились к желанному причалу.

Из госпиталя на Большую землю меня сопровождала молоденькая и красивая медсестра Наташа. Ей часто приходилось преодолевать этот полный опасностей путь. Но она не боялась. Ей было лет шестнадцать. Мне одиннадцать. И я в нее влюбился. Уже потом, когда я лежал в госпитале, мы некоторое время даже пе­реписывались. Она относилась ко мне, как к младшему брату. После прибытия в порт Кобоны нас начали грузить с кораб­ля в вагонетки узкоколейки. Я думал, что Большая земля — это тишина и безопас­ность, но тут все ходило ходуном от взрывов бомб. Немцы бомбили скопив­шиеся на берегу ящики и мешки с про­дуктами, предназначенными для блокиро­ванного Ленинграда. Под непрерывной бомбежкой нас погрузили в вагонетки и, толкая их вручную, повезли к стоявшему на путях составу. И снова теплушки с нара­ми. Кругом тяжелораненые бойцы. Сани­тарки мечутся от одного к другому, стре­мясь как-то помочь, облегчить боль. Один без руки, другой без ноги... Помню, очень кричал один боец. Его крик мне слышит­ся до сих пор. Его уговаривали раненые, сестры, но он продолжал кричать от бо­ли.

Вот так и ехали. В начале пути на со­став налетел немецкий самолет, стал бом­бить. Чтобы не дать самолету прицельно бомбить, машинист паровоза то набирал большую скорость, то резко тормозил. Во время резких торможений некоторые ра­неные падали с нар. Раздавались крики, костерили машиниста.

Поздно вечером поезд притащился в Череповец. Я ждал, что меня вынесут на-юнец из вагона. Однако пришел врач, осмотрел меня и сказал Наташе, что меня здесь снимать не станут, а повезут дальше — в госпиталь на станцию Шексна. И вот мы на станции Шексна. Нас выгрузили и направили в какое-то помещение на санобработку. Здесь произошел смешной случаи, который на следующий день стал известен всему госпиталю. На санобработке нас стригли и брили. Брили и те места, которые мужчины стыдливо закрывают.

Положили и меня, очередного. Мол о денькая сестра механически нагнулась ко мне с машинкой и от недоумения раскрыла рот — ведь стричь-то было нечего. В растерянности она подняла глаза, увидела, что перед ней мальчик, и захохотала. Захохотали ее подруги и раненые. Вот так я С первого дня прославился на весь гос­питаль.

Госпиталь наш располагался в бараках. Меня поместили в J 1-й барак. Это было просторное помещение, разделенное по­полам. Раненые лежали на двухъярусных деревянных нарах. Пробыл я в госпита­ле долго. С середины октября до седь­мого января 1943 года. Раны никак не заживали, все время гноились. Стар­шим ординатором у нас был военврач третьего ранга Вера Платоновна — краси­вая и молодая женщина. Носила в петли­це одну «шпалу». Сын Веры Платоновны вместе с бабушкой остался в оккупирован­ном Ростове-на-Дону, и она относилась ко мне со всей нежностью, как к родному. Естественно, все раненые были в нее влюблены. Больше всех, как мне казалось, разведчик младший лейтенант Вася Титов — мой сосед по нарам. Иной раз прос­нусь ночью от стонов, гляжу, Васи рядом нет. Сидит за столом напротив Веры Пла­тоновны и что-то тихо говорит. Но маль­чишки все замечают. И я знал, что серд­це Веры Платоновны отдано летчику, ко­торый изредка прилетал на «У-2» и са­дился прямо за бараками в поле. Зимой, когда я вовсю уже ходил, часто видел их, гуляющих в заснеженном поле.

Как-то в начале декабря наше отделе­ние посетил сам начальник госпиталя. Ин­теллигентный и строгий человек — воен­врач первого ранга Коркуп. В петлице у него было три «шпалы». Сегодня это со­ответствует подполковнику, но тогда для меня он был как маршал. Осмотрел он ме­ня внимательно и сказал, что дела мои идут хорошо. Разрешил кататься с други­ми выздоравливающими на лыжах и при­казал начальнику вещевой службы сшить для меня по росту все виды обмундиро­вания. Сняли с меня мерку. Сшили прек­расную шинель, гимнастерку, галифе и даже в соседней деревне скатали малень­кие валенки. Теперь по территории гос­питаля я разгуливал в полной форме с ефрейторским треугольничком в петлицах. Вместе с другими выздоравливающими ез­дил за дровами, водой, выступал в худо­жественной самодеятельности.

Дружил со многими ранеными. Отдавал им свое табачное довольствие. Узнав об этом, начальник госпиталя распорядился выдавать мне вместо табака изюм. Ку­рильщики были, конечно, разочарованы, а я с удовольствием жевал изюм. Рядом со мной лежал моряк из Кронштадта, тяжело раненный в бедро. Он подарил мне сто­ловую ложку, всю исколотую морскими рисунками и необыкновенно скрученную. Этой ложкой я очень гордился. Вася Ти­тов перед отъездом из госпиталя подарил мне трофейную немецкую подзорную тру­бу и маленькую курительную трубку. А один из раненых сделал мне чемодан­чик из фанеры, где я хранил свое нехит­рое добро.

Получал я письма от мамы. Она писа­ла, как немец бомбит и обстреливает Ле­нинград, рассказывала о смерти моих то­варищей по дому. Писал и отец, как вою­ет в полку, просил, чтобы я после госпи­таля постарался попасть к ним, Чувствовал я себя хорошо. Раны затянулись. И стал я проситься на выписку.

Несколько раз беседовал со мной воен­ком госпиталя, говорил, что лучше мне остаться здесь, что на фронт мне боль­ше нельзя. Но я был настойчив. И вот седьмого января 1943 года вместе с груп­пой выздоровевших я был выписан из гос­питаля и направлен на пересыльный пункт в Вологду.

Приехали в Вологду. Стоял прекрасный зимний солнечный день. Кто-то предложил зайти к сиротам в детский дом. Не знал я, что сценарий этого захода был состав­лен заранее. Оказывается, на моих меди­цинских документах была резолюция: на фронт не посылать, поберечь в тылу. В детском доме нас, фронтовиков, встрети­ли очень хорошо. Мы рассказывали, как воевали с немцами, как их били. Ребята особенно тепло отнеслись ко мне. Ведь я их сверстник, а уже воевал, был ранен. На мне ладно сидела новенькая форма, сшитая в госпитале. Угостили нас какао, вкус которого я уже и забыл. Кто-то при­нес баян, и ребята попросили меня сыг­рать. Обстановка сложилась самая дру­жеская. Старший команды попросил меня остаться на денек с ребятами. Я, ничего не подозревая, согласился. Однако на следующий день, когда пришел к дирек­тору детского дома попрощаться, он ска­зал, что есть решение командования на фронт меня не посылать, а оставить в дет­доме. Сказал, что все документы у него и выдать их мне он не может. От обиды я заплакал. Выходит, меня обманули. От­просился в город. Директор объяснил, что хоть никого из детей отпускать в город по одному он не имеет права, но для меня сделает исключение. И вот я в городе. Расспросив, где горвоенкомат, я пошел туда. Принял меня капитан. Я попросил направить меня на пересыльный пункт для отправки на фронт. Он связался по теле­фону с кем-то из начальства и повторил мне слово в слово, что и директор детдо­ма. Нервы мои и так были на пределе, а тут я и вовсе не выдержал. Я заплакал. Бросил шапку и шинель об пол и. заявил, что никуда отсюда не уйду, пока не будет восстановлена справедливость. Капитан вышел из кабинета и долго отсутствовал, Не знаю, кому он докладывал обо мне, но, придя в кабинет, сказал, что коман­дующий дал указание отправить меня на пересыльный пункт, а там будет видно.

Мне выдали положенные документы, и я, счастливый, покинул военкомат. Было еще светло, и я решил сходить в кино. В центре города шел английский комедий­ный фильм «Три мушкетера». Билетов в кассе уже не было, но женщина-билетер, мило улыбаясь, сказала мне: «Проходите, товарищ военный! Мы поставим дополнительный стул». Фильм был комичный и очень отличался от романа Дюма. Д'Артаньян был настоящим мушкетером, а Атос, Портос и Арамис — поварами. В драках против гвардейцев кардинала они ему помогали, действуя, правда, не шпагой, а разными подручными средства-ми, например, подвешенным на веревке котлом, где варили куриный суп. Помню они пели шутливую песенку: "Суп, cyп...", ощипывая при этом курицу. Настроение у меня поднялось, я хохотал до слез.

Когда я вышел из кинотеатра, было уже темно. Пересыльный пункт располагался на окраине, и я задумался: как ту да побыстрее добраться. Вдруг вижу - едут сани, в санях старичок. Я спросил, не в мою ли сторону едет. Дед обрадовался пассажиру, да еще военному. Сказал, что до пересыльного пункта довезет. Подстелил мне сенца, и мы поехали.

— Что, видать, дело у Красной Армии плохо, раз берут в армию таких мальцов — спросил дед

Я ему рассказал, как попал в армию. Детаких подробностей о Ленинграде не знал и все просил снова и снова рассказывать ему о блокаде. Подъехали к пересыльному пункту. Я тепло попрощался с дедушкой и видел, как он меня украдкой на дорогу перекрестил. На пункте мене определили в комендантское отделение, которым командовал очень высокий усатый старшина. Выделили мне койку у печки, и я впервые после госпиталя спокойно заснул. Старшина питался не в общем зале, а в старшинской, и на следующий день повел меня с собой. Все в отделении были фронтовики, оставленные после госпиталя по негодности к строевой служба У меня со всеми установились сама дружеские отношения. Официантки и по­вара очень уважали моего старшину, и это уважение распространялось и на ме­ня. Когда мы приходили со старшиной, нас старались угостить чем-то вкусным.

Прибыло молодое пополнение 1925 го­да рождения, и меня назначили старшим одной из групп. Помню, я построил ново­бранцев, чтобы вести их в поликлинику. Ни у кого из них не возникло сомнения, что я еще мал командовать. В их глазах я выглядел фронтовиком, прибывшим из госпиталя, ефрейтором. Наверное, со стороны было забавно наблюдать, как мальчишка вел строй в поликлинику, ста­рательно отсчитывая: «Раз, два, три! Раз, два, три! Левой, левой!». Парни, которые были старше меня лет на шесть, стара­лись идти в ногу.

Затем приехали на пересыльный пункт представители одной из танковых диви­зий. Начали меня уговаривать ехать с ними в дивизию. Но я сказал, что хочу только на Ленинградский фронт или на Балтийский флот юнгой.

Вслед за танкистами прибыли эа попол­нением летчики с Ленинградского фронта: старший лейтенант и два старшины. Они предложили мне ехать к ним в полк. Я всегда любил летчиков и моряков. Уже одно то, что они летчики, да еще с Ле­нинградского фронта, решило все. Я согласился. Вместе с новобранцами сел в эшелон, который должен был доставить нас к Ладоге. Дальше предстояло ша­гать по ладожскому льду, по знаменитой Дороге жизни. Когда все погрузились в теплушки, я вдруг вспомнил, что все мои госпитальные документы, деньги, а также подарки от раненых остались у директора детского дома. Доложил об этом старше­му лейтенанту. Он велел мне бежать в детдом и забрать документы. Не чуя под собой ног, я побежал. Больше всего боял­ся, что директора не застану на месте. На мое счастье, он оказался у себя в ка­бинете. Документы и деньги я у него по­лучил, тепло попрощался, а когда вышел во двор, то увидел всех мальчишек и девчонок. Они устроили мне очень теп­лые проводы. У многих на глазах были слезы. Это были и слезы зависти, и сле­зы прощания. «Бей, Витя, фашистских га­дов! Отомсти за наших родителей!». Вот с таким напутствием я покинул детский дом, под крышей которого прожил сутки. Когда я вернулся на станцию, то не нашел на путях свой эшелон.

В это время со станции уходил какой-то состав, и мне показалось, что это мой. Я бежал рядом с вагонами, кричал, но никого из знакомых не увидел. Было уже темно, и мною овладело отчаяние. От обиды слезы навернулись на глаза. Ко мне подошел какой-то военный. Узнав, в чем дело, он сказал, что мой эшелон не ушел, а переведен на другой путь. Я побежал через рельсы и вскоре с радос­тью увидел свою команду, свою теплуш­ку. От ребят узнал, что начальство раз­местилось в одном из домиков.

Вошел в домик. Увидел старшего лей­тенанта и старшину. Доложил, что все в порядке, что прибыл. Напившись чаю, я пошел обратно на станцию, залез в теп­лушку и заснул на нарах. Проснулся, ког­да поезд уже шел. Дорога была в об­щем-то монотонная и спокойная.

Прибыли в Кобону — на восточный бе­рег Ладоги. Наша команда построилась в колонну и подошла к шлагбауму контроль­но-пропускного пункта, расположенного на кромке берега.

После проверки документов у бревен­чатого шлагбаума Кобоны мы ступили на ладожский лед. Перед нами открылась необъятная белая равнина с множеством дорожных знаков, уходящих от берега к горизонту. В январской стуже стояло ле­дяное безмолвие.

ДОРОГА ЖИЗНИ

Мы вышли на лед в ночь. Такая пре­досторожность была не лишней. Ведь ле­довая трасса проходила всего в восьми-двенадцати километрах от передовых пози­ций немцев. Колонна шла по накатанной дороге. У подножий высоких сугробов курилась снежная пыль. Летел снег. После войны вышло много книг о блокаде Ленинграда. В одной из них я прочел, что в декабре 1941 года от голода умерло более 52 тысяч человек, в январе и феврале 1942-го — почти 200 тысяч. Со­гласно заключению Чрезвычайной государ­ственной комиссии, от голода во время блокады умерло 641 803 человека.

Спасение города зависело от организа­ции подвоза продуктов. И тогда приняли решение наладить доставку продовольст­вия в Ленинград через Ладожское озеро. Дело было очень тяжелым и очень опас­ным. Ведь на южном берегу Ладоги стоя­ли немецкие батареи. В северной части озера хозяйничали белофинны. И только узкая полоска ладожской воды между западным и восточным берегами оставалась «ничейной». Вот этой-то полоске и суж­дено было со временем превратиться в легендарную «Дорогу жизни».

Ледовая дорога состояла из трех уча­стков. Первый — от Ленинграда до мыса Осиновец на западном берегу Ладожско­го озера, второй — от Осиновца до Кобоны, села на восточном берегу, и тре­тий — от Кобоны до станции Подборовье. Последний участок пролегал по сплошной целине и бездорожью. Общая длина маршрута составляла триста восемь кило­метров.

Самым главным и самым опасным был тридцатикилометровый участок, проле­гавший по льду Ладожского озера. Боль­шая часть его проходила в зоне обстре­ла немецких батарей.

После войны я искал в газетах, книгах, журналах все, что хоть как-то было свя­зано с открытием «Дороги жизни». Я хо­тел знать, кто были те смельчаки, которые первыми прошли по еще колышущемуся льду Ладожского озера и проложили трассу, спасшую тысячи жизней. Так я узнал, что для проверки прочности льда был снаряжен разведывательный отряд, ко­торый возглавил воентехник 2 ранга Соко­лов. Утром 18 ноября 1941 года отряд вы­шел на озеро. За бескрайней ледяной рав­ниной находился восточный берег с запаса­ми продовольствия. Это была земля спа­сения, и дойти до нее нужно было любой ценой, несмотря ни на ветер, ни на лютый мороз. Замерили лед. Толщина его оказа­лась в десять сантиметров. Но после пя­того километра лед стал тоньше. К тому же фашисты обнаружили отряд и откры­ли по нему артиллерийский огонь. Но не­мецкие артиллеристы стреляли неточно, и, переждав обстрел, отряд двинулся дальше. Лед вновь стал толще. Вскоре началась пурга. Чтобы не потерять друг друга, бойцы, как альпинисты, обвязались веревками. Когда под одним из солдат проломился лед и он с головой ушел в воду, именно такая страховка помогла его вытащить. Одежда бойца моментально по­крылась коркой льда, но он все равно шагал вместе со всеми. На пути отряда попалась большая полынья. Соколов ре­шил найти дорогу в обход полыньи. Только на следующий день выбившиеся из сил люди достигли наконец Кобоны. Ледовая трасса была разведана. Дорога, хоть и рискованная, полная опасностей, соединила Ленинград с Большой землей. В тот же день — 19 ноября — первые подводы с продовольствием пошли в осажденный город. За санями потянулись и машины.

Дорога по льду позволила уже к 25 декабря увеличить норму выдачи хлеба в городе. Эта счастливая весть мгновен­но облетела весь город. Все, кто мог ходить, вышли из домов, чтобы разделить общую радость. Мы обнимали и целовали знакомых и незнакомых, плакали от сча­стья. Тот день незабываем! Каждый из нас почувствовал в той прибавке конец блокады.

24 января 1942 года норма выдачи хле­ба вновь была повышена, а 11 февраля хлебный паек увеличился еще раз.

Зимник по льду Ладожского озера дей­ствительно был Дорогой жизни. В тече­ние четырех месяцев по ней было эва­куировано из Ленинграда более 500 тысяч детей, женщин, престарелых и больных. С мая по ноябрь 1942 года по воде было вывезено еще около полумиллиона чело­век.

Тридцать километров ледовой дороги нам нужно было одолеть до рассвета.

Мимо нас осторожно ползли машины с потушенными фарами, везли в Ленин­град продовольствие. Несмотря на мороз, кабины распахнуты с обеих сторон: если машина провалится, шофер и пассажир успеют выскочить. На каждом километре стояли маленькие домики из снега и льда — регулировочные посты. Нередко встречались вооруженные патрули. То тут, то там вдоль трассы смотрели в небо зе­нитные установки.

На южном берегу слышалась ожесто­ченная канонада. Только прибыв в Ленин­град, мы узнали, что в эту ночь была прорвана блокада города, создан кори­дор шириной в несколько сот метров, ко­торый связал Ленинград с Большой зем­лей по суше. 19 января 1943 года войска Ленинградского и Волховского фронтов прорвали вражеское кольцо в районе Шлиссельбурга.

Но пока мы еще ничего не знали и приглядывались к зареву боя на южном берегу.

Летели снаряды и в нашу сторону. За­слышав их свист, мы падали в снег и замирали.

В конце пути я сильно устал. Ноги от­казывались идти. Километра за четыре до западного берега офицер, командовавший пополнением, остановил машину, гружен­ную мешками с сахарным песком, и уговорил водителя взять меня и еще четы­рех заболевших бойцов.

К ленинградскому берегу я подъезжал уже на колесах. Вначале взору открылся полосатый Осиновецкий маяк, а затем и сам пологий берег. Я облегченно вздох­нул: ну вот и снова дома!

ЛЕНИНГРАДСКОЕ НЕБО

В новом полку нас встретили хорошо. Перед пополнением выступил начальник штаба майор Агарин; он поздравил нас с прибытием в 3-й полк аэростатов за­граждения Ленинградской армии ПВО. Рассказал о большом значении аэростатов воздушного заграждения в системе про­тивовоздушной обороны Ленинграда. Аэростаты прикрывали непосредственные подступы к городу со всех направлений, да и сам город. И тут я понял, что меня, мягко сказать, обманули. Ведь я ехал на Ленинградский фронт, надеясь воевать в авиационном полку. Видел себя по мень­шей мере в кабине самолета стрелком-ра­дистом, и вдруг — аэростаты. Подвел ме­ня старший лейтенант, да и летные эмбле­мы в петлицах сбили с толку. Но армия есть армия, и приказ о назначении обсуж­дению не подлежит, тем более что при­казом я уже был зачислен в полк «для дальнейшего прохождения службы».

Меня назначили в 3-е звено отряда, ко­торым командовал красноармеец Михаил Филиппович Тимофеев. Тимофеев был личностью необычной. Меня поразило то, что он, простой красноармеец, носил именной маузер. Ведь рядовым такое оружие не полагалось. Потом, когда я сдружился с Михаилом Филипповичем, он мне рассказал, что был летчиком, капи­таном, но из-за аварии его судили, раз­жаловали и послали в штрафную роту. После ранения он был назначен в наш полк.

Табличка на маузере свидетельствовала, что Тимофеев награжден за успехи в бое­вой и политической подготовке наркомом Ворошиловым еще до войны. За этот маузер Тимофееву частенько попадало от командира полка подполковника Кононова. Тот требовал, чтобы Тимофеев сдал мау­зер на склад боепитания, так как рядо­вым такое оружие не положено. Смешно было иногда наблюдать, как Михаил Фи­липпович прятался от командира полка, чтобы избежать лишнего выговора. Летом Тимофеев был восстановлен в офицер­ском звании и снова отправился в истре­бительную авиацию. После войны я наводил о нем справки, и мне сообщили, что он погиб.

27 января мне исполнилось двенадцать лет. В тот праздничный для меня день произошло еще одно событие: вместе с прибывшим пополнением я принял воен­ную присягу. И хотя в 577-м артиллерий­ском полку я уже принимал присягу, мне сказали, чтобы я сделал это вторично, так как в документах не сделано соответству­ющей записи. Вот так я и присягнул дважды.

Учеба в отряде была короткой. Уже в начале февраля мы были, распределены по подразделениям. В прежнем полку я был связистом, и это определило мою специальность и на новом месте. Меня назначили во взвод связи, в отделение, которым командовал младший сержант Петр Поликарпович Заостровцев. Коман­дир отделения Заостровцев был уже дя­дей в летах. Опытный специалист, очень строгий, но справедливый человек. Под его руководством я многому научился. Изучил телефонную аппаратуру, научился быстро исправлять повреждения на линии, научился прокладывать линии связи на столбах. Овладел «кошками», с помощью которых лазал по столбам. Работы было много. Связь от артиллерийских обстрелов часто рвалась, и нужно было в любую по­году, днем и ночью выходить на линию и исправлять повреждения.

И таких эпизодов было много. Тяжел и опасен труд фронтовых связистов.

Вскоре после моего назначения во взвод связи случилась беда. Немцы вели интенсивный обстрел наших позиций. Оборвалась связь со штабом полка. На линию мы вышли с младшим лейтенантом Холодным. Ползком и перебежками до­брались до штаба. Николай Александро­вич вошел в здание штаба, а мне прика­зал проверить аппаратуру на командном пункте полка. Не успел я спуститься в землянку, как рядом раздался взрыв. Взрывная волна сбросила меня со ступе­нек. Вместе с командиром полка подпол­ковником Кононовым выбрались на по­верхность и видим, что немецкий снаряд угодил прямо в здание штаба. Мелькнула тревожная мысль — а как же Холодный?! Ведь он только что туда вошел?! Броси­лись в дымящиеся развалины. Под облом­ками погибли начальник штаба полка майор Агарин, помощник начштаба млад­ший лейтенант Ребров и еще несколько человек. Наша телефонистка Майя Стопи­на и командир взвода Холодный остались живы. Все очень переживали гибель това­рищей.

Не так давно я снова побывал в Ленин­граде. Нашел место, где стоял наш штаб. Здание отремонтировали, видны следы новых кирпичей. В землянке, где разме­щался КП полка, теперь погреб. Со слеза­ми на глазах стоял я и вспоминал погиб­ших товарищей. Подошли жильцы, спро­сили, что случилось. Я им рассказал, что здесь произошло во время войны. Неве­селой была та поездка...

Как-то меня вызвал командир полка и сказал, что война войной, а учиться по возможности мне надо. И вот Холодный на мотоцикле отвез меня в школу на Пороховые. Конечно, тяжело было и учиться, и служить. Но приказ есть при­каз. И я стал учиться.

Иногда по делам службы я выбирался в Ленинград. Обычно это было связано с получением на складе сухих батарей для телефонных аппаратов. В такие дни я на часок заглядывал к маме. Было радостно видеть, как исчезали с лица матери сле­ды ужасного голода. Как мог, и я помо­гал маме продуктами. Отец писал, что по-прежнему воюет в артиллерийском полку.

Летом меня вызвали к комсоргу полка младшему лейтенанту Вере Сергеевне Елисеевой, «За тебя, Витя, — сказала она, — ходатайствуют комсомольцы взвода связи. Я советовалась с политотделом армии, там сказали, что, поскольку ты уже воюешь два года и хорошо зареко­мендовал себя по службе, тебя можно принимать в комсомол, не дожидаясь че­тырнадцати лет. Исключение из устава для тебя делают!»

От счастья я не знал, что и сказать. Вскоре комсомольцы полка на общем собрании приняли меня в комсомол. Билет я поехал получать в политотдел армии ПВО. После вручения комсомоль­ского билета чувствовал себя очень гор­дым. Меня по такому случаю отпустили домой. Дома меня ожидала еще одна радость: приехал на побывку отец. Моли я подумать тогда, что вижу отца в последний раз! Он погиб 23 февраля 1943 года в самый разгар боев, завершивших полную ликвидацию блокады, и похоронен Гатчине под Ленинградом.

Я часто теперь езжу в Гатчину. Там создано мемориальное кладбище. На гранитных плитах высечены фамилии павши солдат и командиров. Среди многих имен есть и дорогая для меня фамилия — Иванов Петр Иванович. Когда жива была мама, приходили сюда вместе. Теперь езжу один.

БАЯН

Сколько себя помню, я всегда играл на баяне. Играл, наверное, лет с пяти. Игре на этом инструменте я нигде не обучался. Подбирал на слух и, как отзывались музы­канты, никогда в мелодии не фальшивил.

В 1941 году мама записала меня в дет­скую музыкальную школу Кировского района, но учиться в ней мне не при­шлось, так как началась война,

Отец мой, Петр Иванович, работал до самой войны во Дворце культуры имени Горького. До поступления в школу я там дневал и ночевал. Музыканты мне подска­зывали, как надо играть. Успехи были, потому что меня и приятеля моего, Толю Барымова, тоже баяниста, даже пригла­шали в праздники играть на карусели. Раньше такие карусели монтировали на площадях, а потом разбирали. Так вот карусели вращались под нашу музыку. За эту работу нам даже платили. Конечно, не деньгами, а мороженым, конфетами.

Как-то перед войной я поехал с мамой к бабушке в Боровичи. Бабушка работала на кирпичном заводе. И вот на заводе узнали, что я играю на баяне, пригласили меня дать в обеденный перерыв концерт. Чудом сохранилась старая фотография, где я в окружении взрослых, среди кото­рых стоит и мама, играю на баяне с за­водским музыкантом. Роста я небольшого, и из-за баяна меня почти не видно.

В 1946 году перед майским парадом в Москве к нам в морской парадный полк приехала Клавдия Шульженко. После ис­полнения песни «Руки» несколько чело­век, в том числе и я, нахимовец, выско­чили на сцену с цветами и под бурные аплодисменты подняли Клавдию Иванов­ну на руки.

Музыку я любил всегда. В страшный голод блокады многие вы­менивали хлеб на вещи. Мы с матерью поменяли все, даже патефон. Осталась в доме одна ценная вещь — баян, И вот настал момент, когда надо было менять на хлеб и его. Достали мы инструмент, расплакались и решили, что лучше умрем, но баян не отдадим.

Когда меня, закутанного в одеяло, уво­зили на фронт, баян также взяли со мной. После того как я более или менее ото­шел от голода, первое, что я попросил, — это дать мне баян, С тех пор в перерывах между боями всегда играл для бойцов — ив землянках, и в окопах.

Под Невской Дубровкой в землянку, где лежал мой баян, попал снаряд. Зем­лянка обрушилась, и под ее развалинами погиб мой верный товарищ.

Впервые после гибели моего баяна я играл на чужом инструменте в госпитале на станции Шексна. Как-то в нашу палату заглянула медсестра и сообщила, что ше­фы-моряки будут давать для раненых концерт. Конечно же, в барак, где было наше отделение, набилось много народу. Моряки пели, плясали. Баянист-аккомпа­ниатор мне не понравился: играл слабо­вато, фальшивил. И тогда я, под смех своих товарищей-раненых, попросил, что­бы мне разрешили сыграть. В музыку вложил всю душу. По баяну я истоско­вался, не играл месяца два... Все заапло­дировали. И матрос, которому принадле­жал баян, отдал мне его до выписки из госпиталя с условием, что я буду акком­панировать его товарищам при выступле­ниях. Я с радостью согласился.

В аэростатном полку, узнав, что я бая­нист, выдали мне большой баян и велели, чтобы я в свободное от службы время играл для бойцов, участвовал в красно­армейской художественной самодеятель­ности.

Я со своим баяном как бы исполнял обя­занности, полкового оркестра. И, когда в 1943 году был утвержден новый Государ­ственный гимн СССР, по распоряжению командира полка разучил его и исполнял на всех торжественных собраниях. А ка­чество моего исполнения Государственно­го гимна проверял даже какой-то товарищ из вышестоящего штаба.

Играл я много. Участвовал в самодея­тельности полка, а когда послали учиться в школу, участвовал в самодеятельности школы.

Смотрю на фотокарточку военных лет. Я с баяном на венском стуле и наши девушки — участницы художественной само­деятельности. Не раз, рискуя жизнью, наш маленький ансамбль добирался до самых отдаленных точек, чтобы доста­вить бойцам радость и поднять настрое­ние. Фамилии многих, к сожалению, я уже забыл, но хорошо помню красноар­мейцев Майю Степину, Шувалову, воентехника 2-го ранга Лукина. Все мы выступали в свободное от службы время. Еще одна фотография той поры, На ней я снят с баяном на коленях. Рядом старшина нашего отряда Татаринцев и замполит Лушкин. Эта фотография была опубликована в одном из номеров газе­ты Ленинградского военного округа «На страже Родины», Где сейчас они, друзья-однополчане?

Интересные строки я прочел в ленин­градском дневнике Веры Инбер «Почти три года». 18 апреля 1943 года она запи­сала: «Только что вернулась из города, с олимпиады детского творчества, устро­енной Дворцом пионеров совместно с Ин­ститутом усовершенствования учителей.., В синем маленьком зале с куполом 341-я школа Володарского района исполнила под собственный оркестр песню «Махо­рочка». Часть исполнителей для удобства публики были помещены на стулья, ис­полнители, стоящие на полу, относились к тем, которые на стульях, с явным прене­брежением... Смешливый Витя Иванов, ба­янист, то и дело прятал лицо за баян. У него на куртке нашивки ефрейтора лет­ной части».

Хорошо помню и зал, и «Махорочку», Всю атмосферу этой олимпиады, которая неоднократно прерывалась из-за враже­ских обстрелов.

На Ленинградском фронте была попу­лярна песня, где были такие слова: «Кто сказал, что надо бросить песни на вой­не? После боя сердце просит музыки вдвойне...»

Мне это было особенно понятно, ибо я в свободное от боев время играл для бойцов на баяне и видел, как светлели лица моих слушателей.

Представлял я художественную самоде­ятельность своего полка и на смотре Ле­нинградского фронта.

Помню, итоговый концерт состоялся в Ленинградском Малом оперном театре на площади Искусств.

В один из дождливых дней осени 1943 года вызывает меня заместитель команди­ра полка по политчасти и сообщает, что я прошел отборочный смотр и буду участ­вовать в заключительном концерте худо­жественной самодеятельности Ленинград­ского фронта, который должен состоять­ся вечером в помещении Малого оперного театра.

«Бери, — говорит, — Витя, мотоцикл с коляской и езжай в Ленинград»,

Нашел я мотоциклиста Гришу Иоффе, с которым и без того немало исколесили до­рог. Быстренько собрались, поехали. Гри­ша за рулем, я сзади, баян в коляске.

Когда мы въезжали в город, начался сильный обстрел. Переждать его мы не могли, так как знали, что ленинградцы, несмотря ни на что, придут к началу концерта, а у нас времени в обрез. Решили проскочить, Здесь-то проявил всю свою выдержку и водительское мастерство Гриша. Его мотоцикл то стремительно летел вперед, то вдруг, как вкопанный, останавливался,

И все-таки немного мы запоздали. Но когда прошли за кулисы, узнали, что вви­ду ожесточенного обстрела командова­ние решило задержать начало концерта, а гостям предложено спуститься в бомбо­убежище.

Утомленный дорогой, переживаниями, я незаметно для себя уснул на каком-то канате за кулисами.

Проснулся оттого, что кто-то похлопы­вал меня по плечу. Смотрю, стоит рядом высокий подполковник, смеется: «Заспал­ся, ефрейтор, вставай! Через два номера твой выход».

Быстренько вскочил. Оказывается, уже первый час ночи, Концерт из-за затянув­шегося обстрела начался поздно. Я очень волновался: не ушли ли зрители? Но мне сказали, что зал полон,

Ленинградцы не дали испортить себе настроение, Любовь к музыке, к песне оказалась сильнее снарядов.

Когда я вышел на сцену, то был ослеп­лен ярким светом рампы, Сел на стул, мне принесли баян, это вызвало аплоди­сменты в зале. Я сейчас и сам с улыбкой вспоминаю тот момент. Из-за маленько­го роста мне самому трудно было выта­щить тяжелый баян на сцену.

Вскоре после того, как я поступил в на­химовское, мама, видя, что сын тоскует без баяна, решила купить мне небольшой аккордеон. Пришлось переучиваться, Так у меня снова появился настоящий инстру­мент. Снова играл для товарищей, снова конкурсы, Смешно вспоминать, но самые лучшие мои концерты я давал перед от­боем в умывальной комнате. Воспитанник Игорь Кириллов был ударником, И каким! Он барабанил и на табуретке, и на каст­рюле — на всем, что попадалось под ру­ку. Все, кто мог и хотел, пели. Пели, ко­нечно, морские песни, И «Пары подняли боевые корабли», и «На приморском бульваре», и «Варяг», Пели и джазовые песни, да и что греха таить, отдавали дань и «Юнге Билю», «Цыганочке Азе».

Как и всех военных людей, нас выделя­ли на различные работы, в том числе и на чистку картошки. Здесь у меня была привилегия — все чистили, а я играл. Но должен был играть не переставая, никуда тут не денешься,

В нахимовском училище я попробовал серьезно заняться музыкой, Стал изучать с преподавателем ноты, но меня хватило ненадолго. Не хватило терпения играть по нотам. Считал, что то же самое можно сделать быстрее на слух.

После нахимовского я поступил в Высшее военно-морское училище имени Фрунзе. Здесь работа с художественной самодеятельностью была поставлена гораздо серьезнее. Аккордеон, прекрасный аккордеон, на котором играл в нахимовском, я сдал, в клубе училища Фрунзе мне выдали новый.

Сейчас я играю очень редко. Иногда зайду к соседу, живущему этажом ниже — у него аккордеон. Уже и песни стали другие, да и мелодии не те. И руки по­теряли навык. Порой возникает шальная мысль: купить аккордеон, поступить в ве­чернюю музыкальную школу... Но и годы не те, да и здоровья нет.

Но музыку по-прежнему люблю страстно. Некоторые песни не могу слушать без слез. Я благодарен своему фронтово­му баяну. Он подарил возможность увидеть мир более полным и прекрасным, Подарил радость общения со многими ин­тересными людьми. Право, он стоил то­го хлеба, на который мы его не поменяли.

МЕДАЛЬ

В один из солнечных августовских дней 1943 года мне вместе с другими бойцами полка вручили очень дорогую для меня награду — медаль «За оборону Ленинграда».

Вручал медали командир полка под-полковник Кононов.

Удостоверение было вложено в серую корочку, на которой были напечатаны следующие стихи:

Чем бой суровей, тем бессмертней слава;
За то, что бьешься ты за Ленинград,
Медаль из нержавеющего сплава
Тебе сегодня вручена, солдат!
Пройдут года. Пройдет чреда столетий,
И пусть мы смертны, но из рода в род
Переходить медали будут эти,
И наша слава нас переживет.
Но помни — враг недалеко, он рядом, —
Рази его и пулей и штыком
И прах его развей под Ленинградом,
Чтоб оправдать награду целиком!
Рази штыком, прикладом бей с размаха,
Гони его от городских застав, —
И пусть твоя душа не знает страха,
Как ржавчины не знает этот сплав!

Эти стихи стали для нас своеобразно программой. Блокада была прорвана, но враг все еще стоял у ворот города. Артобстрелы города стали более ожесточенными. Необходимо было отогнать фашистов, не сумев взять под приступом, уморить население голодом, решили сровнять невскую твердыню с землей. Они буквально забрасывали Ленинград бомбами и снарядами, Били с раннего утра и до позднего вечера. Като я смотрел кинофильм в кинотеатре «Титан», Демонстрация фильма затянулась на пять часов, так как сеанс несколько раз прерывался из-за артобстрела.

Летом 1943-го я перешел в пятый класс и на «каникулах» полностью отдался делам службы, Служба у аэростатчиков особая. Когда спускались сумерки, у начиналась боевая работа. Мы прикрывали наиболее важные объекты города о вражеских бомбардировщиков. Аэростаты, похожие на больших серебристых рыб поднимались, наполненные газом, на определенную высоту и удерживались на тросах. Если немецкие летчики пытались бомбить прицельно, то им надо было сни­жаться. И вот тут-то их поджидали наши аэростаты, Вражеский самолет натыкался либо на сам аэростат, либо на трос, удер­живающий его. Когда самолет натыкался на трос, то внизу на земле нажималась педаль лебедки, стопорящая трос, аэро­стат взмывал и практически разрезал стальным тросом самолет. На боевой счет нашего полка был записан не один вра­жеский стервятник. Немцы боялись аэро­статов и вынуждены были бомбить не прицельно, а с большой высоты.

Служба аэростатчиков не так уж и без­опасна. Как-то в одном из отрядов де­вушки не удержали баллон, наполненный газом. Их командир младший лейтенант на какую-то секунду промедлил, пытаясь в одиночку удержать баллон, и оказался на высоте двадцати метров. Прыгать от­туда было уже поздно. Так он и летал, держась за стропы. Ему удалось достать пистолет и выстрелить в оболочку, чтобы газ вышел и баллон снизился. В конце концов так и произошло. Но баллон стал приземляться прямо над Невой, где на одном берегу были немцы, а на другом каши. На высоте пятнадцати метров ветер погнал баллон в нашу сторону. Немцы открыли по нему ураганный огонь. С болью в сердце наблюдали наши бойцы, как младший лейтенант сорвался и упал в воду. Он был убит.

Началось большое наступление. 20 января в «Правде» был опубликован приказ Верхов­ного главнокомандующего, из которого мы узнали, что войска Ленинградского фронта перешли в наступление из районов Пулко­во и южнее Ораниенбаума, прорвали обо­рону немцев, овладели городом Красное Село и станцией Ропша. Отличившимся полкам и дивизиям присваивались почет­ные наименования Красносельских и Ропшинских.

У всех было радостное и приподнятое настроение. В день моего рождения, 27 января 1944 года, меня отпустили в город к маме. Ехал я на «десятом» трамвае. Когда мы проезжали по Большому Охтин­скому мосту, вдруг поднялась страшная пальба. Трамвай остановился прямо на мосту. Сначала никто не мог понять, в чем дело. Но потом кто-то сказал, что это салют в честь того, что полностью снята блокада Ленинграда. Это был незабывае­мый салют! Кроме выделенных орудий, стреляло все, что могло стрелять. Били зенитки, установленные в скверах и са­дах, стреляли счетверенные пулеметы на крышах домов, палили солдаты и офице­ры — из винтовок, автоматов, пистолетов. Так уж получилось, что большой празд­ник ленинградцев — снятие блокады — совпал с моим днем рождения. И теперь всегда 27 января в Ленинграде звучит са­лют. Так что праздник у меня двойной.

30 января в «Ленинградской правде» бы­ло опубликовано постановление исполко­ма Ленгорсовета «Об отмене ограниче­ний, установленных в связи с вражескими артиллерийскими обстрелами города Ле­нинграда», Сбылась наша мечта — город вздохнул полной грудью.

САЛЮТ НАД НЕВОЙ

Наступил сентябрь 1943 года, Снова я стал ездить в школу, В январе 1944 года началось большое наступление. 20 января в «Правде» был опубликован приказ Верхов­ного главнокомандующего, из которого мы узнали, что войска Ленинградского фронта перешли в наступление из районов Пулко­во и южнее Ораниенбаума, прорвали обо­рону немцев, овладели городом Красное Село и станцией Ропша. Отличившимся полкам и дивизиям присваивались почет­ные наименования Красносельских и Ропшинских.

У всех было радостное и приподнятое настроение. В день моего рождения, 27 января 1944 года, меня отпустили в город к маме. Ехал я на «десятом» трамвае. Когда мы проезжали по Большому Охтин­скому мосту, вдруг поднялась страшная пальба. Трамвай остановился прямо на мосту. Сначала никто не мог понять, в чем дело. Но потом кто-то сказал, что это салют в честь того, что полностью снята блокада Ленинграда. Это был незабывае­мый салют! Кроме выделенных орудий, стреляло все, что могло стрелять. Били зенитки, установленные в скверах и са­дах, стреляли счетверенные пулеметы на крышах домов, палили солдаты и офице­ры — из винтовок, автоматов, пистолетов. Так уж получилось, что большой празд­ник ленинградцев — снятие блокады — совпал с моим днем рождения. И теперь всегда 27 января в Ленинграде звучит са­лют. Так что праздник у меня двойной.

30 января в «Ленинградской правде» бы­ло опубликовано постановление исполко­ма Ленгорсовета «Об отмене ограниче­ний, установленных в связи с вражескими артиллерийскими обстрелами города Ле­нинграда», Сбылась наша мечта — город вздохнул полной грудью.

Наступление наших войск успешно про­должалось. В этом наступлении в боях за город Лугу и погиб мой отец. После его гибели мать, убитая горем, приехала к командованию полка с просьбой побе­речь меня, так как кроме меня у нее никого больше не было. Меня вызвал командир полка и сказал, что есть реше­ние направить меня в суворовское учи­лище. Возразить мне было нечего. Един­ственное, о чем я попросил, так это по­быть до начала учебного года с матерью дома. Просьбу мою уважили. Выдали мне направление в суворовское училище и все необходимые документы.

С грустью покидал я полк. Я понимал, что на этом мое участие в Великой Оте­чественной войне закончилось, Но с ар­мией я решил не расставаться. Без громких слов решил посвятить всю свою жизнь воинской службе. Но, для того чтобы стать профессиональным военным — офицером, нужно было по-настоящему учиться.

Прибыл я на улицу Халтурина, где шел прием в суворовское училище. Предъявил все документы, но, к моему разочарова­нию, мне сообщили, что суворовских учи­лищ в Ленинграде нет и потому мне на­до ехать в другой город. Что делать? Уез­жать из Ленинграда я не хотел, да и ма­му после гибели отца оставлять одну бы­ло нельзя. Я попросил разрешения поду­мать.

Вдруг узнаю, что в Ленинграде созда­ется нахимовское военно-морское учили­ще. Любой ленинградский мальчишка тя­нется к морю, ну а мне, после встреч с моряками на Ладоге, тем более хотелось на флот. И тогда я решаюсь на малень­кий подлог. Стер везде в документах буквы «сувор» и написал «нахим». Поехал на прием к начальнику нахимовского учи­лища капитану 1 ранга Изачику и все ему чистосердечно рассказал. Изачик принял решение зачислить меня кандида­том в воспитанники нахимовского учили­ща. Чтобы стать воспитанником, я должен был сдать вступительные экзамены. Пятый класс я не закончил и потому стал сда­вать за четвертый. После экзаменов был зачислен воспитанником училища.

В 1947 году летнюю морскую практику мы проходили на Ладоге. И как когда-то, в годы войны, я снова держал путь от Осиновца в Кобону. Но теперь Ладога плескалась тихая и спокойная. Светило дол­гое летнее солнце. Не было ни атак вра­жеских самолетов, ни артиллерийских об­стрелов. И шел я не на «Чапаеве», а под парусом на баркасе. Трудно было унять волнение. Воспоминания теснились в гру­ди...

Вспомнил, как наш «Чапаев» шел в охра­нении корабля Ладожской флотилии. В дни войны корабли флотилии несли труд­ную и очень ответственную службу. Они охраняли единственный путь, связывающий Ленинград с Большой землей. Нередко вели тяжелые бои с противником, достав­ляли продовольствие и боеприпасы, охра­няли транспорты от налетов авиации. Командовал Ладожской флотилией контр­адмирал Виктор Сергеевич Чероков. Пра­вильно говорят: мир тесен. Весной 1958 го­да мне, молодому флотскому офицеру, пришлось докладывать вице-адмиралу Черокову о прибытии в его распоряжение.

Два года, которые я прослужил под нача­лом Виктора Сергеевича, были для меня самыми памятными. Человек исключитель­ной воспитанности, интеллигентности, боль­шой эрудиции, Чероков даже в самой ост­рой ситуации никогда не повышал голос.

При случае я рассказал ему, как осенью 1942 года выбирался на «Чапаеве» на Большую землю. Виктор Сергеевич тоже припомнил немало...

Будучи нахимовцем, я увидел на Неве корабль, который поразил меня своим странным корпусом. Я никак не мог по­нять, к какому типу он принадлежит. Офицер-воспитатель сказал мне, что это «Конструктор», корабль, у которого зано­во приварен нос, оторванный взрывом на Ладоге. В начале ноября 1941 года «Кон­структор» вывозил из Ленинграда женщин и детей. Вражеский самолет обнаружил корабль недалеко от Осиновца. Летчик отчетливо видел на палубе женщин и де­тей и все же пошел в атаку. В «Конструк­тор» попало несколько бомб. Взрывная волна смела в ледяную воду всех, кто был на палубе. Погибло 204 человека. Один из кораблей флотилии отбуксировал полузатопленный «Конструктор» в бухту Морье. Сейчас там установлен скромный обелиск.

...Побывали мы в том учебном плавании и в Кобоне, где я видел на берегу остат­ки памятной мне узкоколейки. К моим ногам набегала невысокая ладожская волна...

Низкий поклон тебе, Ладога!

С тех пор прошло много лет. После нахимовского военно-морского училища я окончил Высшее военно-морское учили­ще имени Фрунзе, а потом и Высшее военно-морское училище радиоэлектрони­ки имени Попова, служил на кораблях Балтики и Черного моря. Сейчас — капи­тан 1 ранга-инженер.

Когда выпадает случай, приезжаю в Ленинград. Любуюсь его красотами, наве­дываюсь в те места, где прошли мои детство и юность. Что скрывать, подчас и грущу. Но когда я смотрю на прекрасные проспекты и скверы Ленинграда, на кра­савицу Неву, вижу улыбающиеся лица ленинградцев, я думаю, что не зря мы воевали, не зря проливали кровь. Не зря гибли мои товарищи. Именно за это сча­стье мы и не щадили своей жизни.

Вперед
Оглавление
Назад


Главное за неделю