Подлодки Корабли Карта присутствия ВМФ Рейтинг ВМФ России и США
Какой способ жилищного обеспечения военных вы считаете наиболее оптимальным?
Жилье в натуральном виде
    63,64% (49)
Жилищная субсидия
    18,18% (14)
Военная ипотека
    18,18% (14)

Поиск на сайте

Глава 4

в свое время пытались его ограничить, но он полез вверх. Сейчас же он странно тих — большинство заводских корпусов, которые напичканы станками и машинами, печами и стендами, безмолвствует. Оборудование не действует, оно завалено сором, пылью и гнездами птиц. Для них вознесенные кверху передаточные ремни от станков будто лес. Станки замерли давным-давно, еще в революционные дни, в бездействии они простояли семь зим и столько же других времен года. Смазка на них высохла и вместе со ржавчиной превратилась из друга во врага, губя детали и движущиеся части.

— Ух ты! — сдвинул на затылок кепку Гусев, а Ленька Городецкий вставил в рот четыре пальца, указательный и средний от каждой руки, и пронзительно свистнул, отчего будто приподняло высокий потолок. Это всполошенно, все разом, вскинулись из своих гнездовий птицы — голуби и вороны.

— Начнем, — спокойно сказал Василий Иванович, старый рабочий и наш бригадир.

Мне он почти торжественно вручил пук ветоши, несколько разнопрофильных щеток и два полуведра керосина.

— Не трать зазря.

И мы пошли на птичье царство, которое в своей массе долго не верило, что несколько человек не только потревожат его, но и заставят ретироваться в места более приглядные для гнездовий — в сады и парки.

Впрочем, что такое произойдет, не верили и сами люди, за исключением, быть может, одного Василия Ивановича. Он без устали хлопотал с ручным подъемником, урезонивал слесарей, чтобы они не очень-то размахивали кувалдами, дабы всерьез не повредить станки, которые он оглядывал задумчиво-ласково. И разговаривал с ними.

— Годи, родимые, запоете-закружитесь, как девки в хороводе, дайте срок, — обнадеживал он неизвестно кого — то ли станки, то ли нас.

— Придет он, срок, жди. Не дождешься, как мировой революции при вооруженных до зубов буржуях, — выступал передо мной Ленька, выбрасывая щелчком кепку с длинным козырьком на затылок, как это делал Гусев. — Вон их, родненьких, сколько, а мы за пятидневку и двух не разобрали, их целиком в керосине года два-три надо держать, тогда, может, и пискнет какой один, как глухой кенар. Я — токарь, чистый токарь, понимаешь ты? — наседал на меня Ленька, уж не знаю кем представив мою фигуру в воображении. — Чистый токарь! Я знаешь, что могу? Ого!.. А ну его к чертям собачьим, этот «Новый Леснер», гори он синим пламенем, как и старый, давай подадимся на Нарвскую, там, говорят, все уже поет, а?

Никуда он, конечно, не ушел, наш изобретательный Ленька, чистый токарь.

— Ты чего это мальца сбиваешь?

— Я? Сбиваю? Ничего себе малец! Да ты что, дядя Вася, да я его мозгой заставляю шевелить, а то трет и трет, ровно метла заводная, а потом оттертое и отмытое снова на пыль кладет. Верстачок, говорю ему, к работе подтяни, во-он тот, что полегче.

— А насчет керосина чего молол?

— А как же, дядя Вася, керосин ведь надо беречь, верно, не ты ль и говорил?

— Ну, верно.

— А он его ведрами...

— Ну и что, да не тяни ты, Лень.

— А очень даже просто, дядя Вася, я ему и говорю: принеси, говорю, побольше ветоши и вымочи ее в керосиновых отходах, они пропитают ветошные пуки, и мы ими, уходя, обложим наших будущих кормильцев со всех сторон, а особенно по винтовым стыкам и соединениям. Утром, значит, кувалде и делать будет нечего, ключиком раз-раз, и ему, то есть нашему мальцу, шабровки поуменышится.

— Что ж ты мне-то не сказал? — обрадованно упрекнул Леньку Василий Иванович.

— Так я, дядя Вася, не все еще выложил. Говорю ему: а чтобы, говорю, и здесь поберечь керосин, надо вокруг будущих кенариков да соловьишек под каждый пучок ветоши сосудик подставить, банку-склянку какую, а лучше желобный поддон. Керосинчик ночью с пучка кап-кап, глядишь, у нашего шабровщика к утру целехонькое ведерко накапает, а, дядя Вася, дело говорю?

— Ох, не к твоей голове язычок твой приставлен.

Но Василий Иванович распорядился все сделать так, как предложил Ленька, и разбор станков пошел значительно быстрее.

А я тер и тер. Суппорты. Валы. Переходники. Бабки. Шестерни и шестеренки. Направляющие и зажимы.

— И по винтику, по всякой гаечке собираем мы этот завод, здорово, а?.. Трешь? Три, три — керосинчик береги... Представляешь, двинул этой штуковиной, то есть рычагом передач, и враз эта ведущая шестерня вот с этой маленькой шестереночкой сцепилась, что будет?

— Уменьшается скорость резца по обрабатываемой детали.

— Толково. А зачем?

— Для точности обработки поверхности.

— Идет. А я, понимаешь, придумал кондуктор...

И Ленька Городецкий стал объяснять мне, что в его кондукторе сразу можно будет просверливать несколько деталей, а не одну.

— Понимаешь, галки-то наши уже снялись, они что, умнее голубей, выходит, не знаешь?

— Дольше живут.

— А-а, значит, умнее... Как наш дядя Вася, верно?

Мы наступали на птичье царство, а нам на пятки установщики станков, приводы на которых кое-где уже начали пробовать свои «голоса».

— А? А ты говорил, что давай двигать на Нарвскую! — кричал мне Ленька.

— Не я, а ты говорил.

— Я? Может быть, а какая разница?

— Вот те раз!

— Все равно — дурак и кошка дура... Поют, стервецы! Понимаешь, нам сам красный директор станочки вручит, вот увидишь — тебе и мне, само собой, слышишь?

— Ага.

— Ага, ага — тут плясать нужно, а он агакает, сам красный директор, понимать надо.

— Чего проще.

— Ну и три тогда до морковкиного заговенья, — почему-то обижался Ленька.

Я и тер, а мне мерещился обещанный Ленькой и врученный красным директором станок. В широкий поддон под него текла теплая витая стружка металла цвета вороного крыла. Из-под этой теплой синей стружки выходила очень нужная деталь — моя радость. Я сам ее выточил, сам! Это понимать надо!

Долго ли, коротко ли, но все приходит к своему концу — мы с Ленькой определены были на заготовительную пилу. Это огромное сооружение, предназначенное для распиловки заранее размеченных кованых заготовок. Тяжеловесная конструкция наша пила, вековая и грозная, как доисторический таран. Только вместо ударного бревна на ней установлена дисковая пила. Очень непросто было подводить к ней кузнечную поковку или вал. Если бы не Василий Иванович. Он к этому времени полностью отладил цеховой кран и состоял при нем стропальщиком, если придерживаться наименований рабочих профессий по штатному расписанию. На самом же деле он был магом, волшебником, не уступающим лучшим и самым загадочным факирам из цирка Чинизелли. Слов нет, красочное там, в цирке, зрелище. Таинственно погрузилась в привлекающий мрак арена, слышна нарастающая барабанная дробь. Вспыхнул один прожектор, другой. Они высветили вынесенный в темноте вроде бы инкрустированный ящик. К нему величественно прошествовал чародей в блестящем черном плаще на белой атласной подкладке и в замысловатом восточном тюрбане, с которого, отвечая прожекторам, разбрасывает яркие разноцветные лучи по всему цирку немыслимый по величине бриллиант. Одно это чего стоит, как зрелище, а что следует дальше — хоть стой, хоть падай от великолепия и магнетизма. Оркестр грянул выходной марш, под его бравурные звуки к чародею в тюрбане подошла вся из себя блескучая русалка ассистентка. Она, подчиняясь безмолвным магическим жестам чародея, как кролик удаву, таинственной силой втягивается в ящик, он захлопывается под настораживающую музыку и вместе с содержимым оказывается перед циркульной пилой, несколько смахивающей на нашу. Умолкает оркестр, сдерживает дыхание зачарованный зал, кое-кто в нем не выдерживает, и, не желая лицезреть ужасное, крепко-накрепко закрывает глаза и втягивает в плечи голову, наклоняясь долу. Успех номера уже достигнут, но чародею этого эффекта мало, он подводит к ящику пилу, все ближе и ближе... Зубчатый диск, раскрученный до бешеных оборотов, выбрасывая из-под себя густую струю опилок, легко проходит ящик. Вдоль и два раза поперек. Настоящая циркульная стальная пила, всамделишний деревянный ящик, офальгованный под инкрустацию, а в нем живая, — во всяком случае, только что была живой и здоровой, — русалка ассистентка. Безжалостный распорядитель страшенной экзекуции с фальшивой звездой магараджи взмахивает обеими руками, оркестр, словно сорвавшись, туширует, и из перепиленного вдоль и поперек ящика выпархивает на радость зрителям сияющая лицом и блескучим одеянием, довольная собой и своим повелителем ассистентка. Публика приходит в восторг и обрушивает на обоих шквал аплодисментов.

У нас на участке почти все так же, но дольше по времени и, разумеется, без музыкального сопровождения и неистовых аплодисментов.

Судите сами: на низкосидящей роликовой тележке к станине подтягивалась стопудовая поковка, которую нужно было «обойти» пилой, разумеется, с четырех сторон и, естественно, с двух торцов. При этом чародействе мы с Ленькой топчемся за манежных, а священнодействует Василий Иванович:

— Осади ее, осади, ребятишечки. Так, так ее, непослушную.

И мы осаживали ее, непослушную да стопудовую, двумя ломами и деревянными клиньями — плашками-подкладками.

— Легче, легче, ребя, не надорвись.

А нам становилось все тяжелее и тяжелее ворочать и подталкивать ее, стопудовую и непослушную, — колода из дерева есть колода, а тут она из кованого металла.

Потом, с большими усилиями подведя под поковку металлический пруток и таким манером организовав зазор между ней и платформой, на которой глыбе предназначалось возлежать при пиловочной операции, заводили под нее стропальные цепи. С краном мы действовали расторопнее и результативнее: небольшой подъемчик вверх и одновременный маленький рывочек всей поковки по прутку. Еще. Еще разок. Ну вот, теперь можно заводить под поковку другую цепную петлю. С двумя точно раскинутыми петлями металлическая непослушница наконец-то в наших руках. Но нам не до «ура!»

— Трави, трави, ребятушки, помалу... Помалу, — шептал нам Василий Иванович, выверяя на глазок равномерность распределения тяжести на петли. Мы выбираем цепи в разные стороны двумя спаренными блоками. Жим, еще жим. Еще. Цепи, подведенные под поковку, натянулись до звонкой дрожи.

— Не опускай, не опускай... Разом! Разом, тебе говорят, — дирижирует Василий Иванович, не спуская глаз с груза, обегая его им с одной стороны на другую, от меня к Леньке и обратно.

— Добро. Добро, ре... Еще разочек! Еще! Хорош-ш...

Василий Иванович стопорил блоки, и нам становилось значительно легче балансировать поковкой.

— Придержи... Придержи! —командовал Василий Иванович, тут же и сам впрягался в конец третьей цепи, направляя тележку с грузом на станину.

Начиналось обратное движение, усложняемое тем, что заготовку нужно было опустить точно по боковой разметке, по которой пойдет циркульная пила. Наконец и этот процесс заканчивался под усталый возглас Леньки: «Уф! Ух, нам, чистым токарям, это — будто семечки». На что тоже измаявшийся Василий Иванович непременно обещал: «Ничто, ребята, завтра я вам орешков в стальной коробочке подброшу».

И конечно, сдерживал обещание: направляющие салазки, на которых покоился установленный груз, нужно было пододвигать к вращающейся пиле вручную одновременно с двух сторон. Салазки с поковкой нужно было двигать так, чтобы диск пилы не вяз в металле, а продвигался в нем плавно и равномерно, впиваясь в массу все глубже и глубже. Дровяной швырок и то оказывает сопротивление пиле, отчего, случается, она, взвизгнув, выскакивает из пропиленного паза. А тут глыба выкованного металла! Тут она не взвизгнет, а, чуть-чуть завязнув, может взорваться и разлететься на мелкие кусочки, весьма даже опасные на расстоянии многих метров. Особенно смущали почему-то зубья пилы. Встреча с ними не обещала ничего хорошего и потому мы с Ленькой слушали приказания Василия Ивановича внимательно и беспрекословно, наваливаясь на направляющие рычаги со всей силой и не спуская в то же время глаз с «поющей» пилы.

Уставали до одури, но — удивительно — физически крепли день ото дня, будто на специальном откорме.

Я втягивался в работу, обвыкал, и через некоторое время меня даже потянуло пойти в нашу студию. Произошло это так. Василий Иванович приболел и не вышел на работу в тот день, когда нам к станку подтянули заготовку под корабельный вал.

— Работа важная и срочная, — предупредил подошедший вместе с мастером начальник цеха.

— Это нам... — начал было Ленька, но осекся: не часто мы видели вообще начальника цеха, а не то, чтобы рядом с нашей архаичной пилой.

— Третий, говорю, нам потребуется, товарищ начальник... На оттяжку. Без третьего — не, — бывало разъяснил необходимость в помощнике «чистый токарь».

— Хорошо, выделим, товарищ...

— Ленька Городецкий, — представляясь, быстро подсказал мой напарник.

— Хорошо, товарищ Городецкий. А вы, — обратился начальник к мастеру, — проследите, пожалуйста.

— Да, да, не беспокойтесь.

А какое там не беспокоиться: запороть корабельный вал — это... Что за этим могло последовать, я не знал, но обрабатывать вал без дяди Васи... Шуточки свои расшутил Ленька. Надо было немедленно отказываться от опасного — не нашего ума — дела. А Ленька, когда спины начальников скрылись с наших глаз, захохотал:

— Ну чего ты, сдрейфил? Это же сам боженька, которого нет, нам токарные станочки посылает. Нате, мол, вам, грешники, за труды праведные.

— Да ты что?

— А я дажеть очень ничего... Давай, давай, товарищ коммерческий художник, приступай к шевелению мозгами, не вечно пребывать нахлебником у дяди Васи, а вон и подмога тут как тут... На оттяжку, здорово я его, а? Давай, не чухай, слышь?

— Да чего давать-то?

— Как чего? Ну, перво-наперво стань дядей Васей: «Слышь, ребятишечки, дело какое нам привалило — пальчики оближем».

— Опупел?

— Не я, а ты того самого... Ну, давай заводи свой голос, а мы с другом будем его слушать, внимать ему, как прихожане попу в церкви.

И я, внутренне трепеща осиновым листом, подчинился уговорам Леньки, стал дублировать все то, что обычно делал и говорил в подобных случаях Василий Иванович.

И ничего, вышло нормально, и Ленька ни разу не подмигнул мне по-приятельски, исполняя все рабочие команды четко и расторопно, не внося, как иногда бывало с Василием Ивановичем, в них никаких собственных поправок. «Разве я не понимал, что ты мог бы сбиться с толку, а тогда — хана... нашим станочкам», — объяснял он мне, когда от нас увозили «подстриженный» корабельный вал.

Я смотрел на первую самостоятельно произведенную работу, и неведомая доселе радость наполняла все мое существо. Захотелось почему-то подпрыгнуть высоко-высоко, и, кажется, я тогда подпрыгнул, прилично стукнувшись о каретку крана. И именно тогда мне щемяще захотелось поделиться своей радостью с Николаем Александровичем Бруни. Он-то поймет, почему мне захотелось подпрыгнуть. Но я сдержался. Подумаешь, творческое достижение — подстричь вал, пусть даже и корабельный!

И, как оказалось, напрасно не подчинился возникшему в душе желанию навестить того, кто первым преподал понятия о красоте.

Напомнил мне об этом на первомайской демонстрации 1925 года товарищ Мышкин. В сутолоке сливающихся со всех сторон праздничных колонн, в их гомоне, возгласах, взрывах смеха и песен мы столкнулись лицом к лицу.

— Капиталиста, гляжу, намалевал бойко — за то молодец, а вот нос задирать так же, как он на твоем плакате, негоже, товарищей-друзей забывать не дело, товарищ рабочий и художник.

Я невольно посмотрел на транспарант, исполненный собственноручно по решению нашей заводской комсомольской ячейки и колыхающийся сейчас вверх-вниз, влево-вправо на древке, которым жонглировал Ленька. На транспаранте во весь рост был изображен традиционный пузатый капиталист в черной тройке и высоком, как паровозная труба, тоже, конечно, черном цилиндре. Фигура капиталиста как бы оторвалась от земли, вскинулась назад от какого-то постороннего сильного давления, от которого должен был полететь прочь и цилиндр с головы, да и судьба носа капиталистического была предрешена летящим прямо на него, как выпущенная праща, мозолистым и могучим рабочим кулаком.

— Так его, дырочники! — кричали кузнецы нам с Ленькой, потому что мы с ним работали на сверловочном участке. — А мы его, дармоеда, пройдем еще кувалдочками вдоль хребта да по затылку, кровопийцу!

— Ура-а! — орал Ленька, подставляя транспарант под такое же полотнище кузнецов, на котором изображенный молот сбивал оковы из цепей, опутавших земной шар.

— Ура-а-а! — взорвалось вокруг.

Замешкавшись в движущейся толпе, я потерял из виду товарища Мышкина, или, может быть, он сам, исполнив очередное благое дело, ушел, смешавшись с демонстрантами. Так или иначе, но его дружеский укор прочно угнездился в моем сознании, и я понял, что не освобожусь от него до тех пор, пока не увижусь и не оправдаюсь перед Николаем Александровичем.

— Я знал, что ты придешь. Пойдем, я покажу твое место в нашей обновленной студии.

И художник повел меня на второй этаж своего левашовского дома-мастерской, где он работал до того, как переселился в коммунальную квартиру и пришел преподавать к нам в школу. Оклеветанный недругами, псевдореволюционерами от искусства, Николай Александрович был отлучен от Академии художеств. Лишив его возможности заниматься любимым делом, недоброжелатели не успокоились, они пошли дальше, городя вокруг имени талантливого художника небылицу за небылицей. Они использовали самые грязные приемы, чтобы доконать своего противника-реалиста: распространяли слухи о его якобы тесных связях с духовенством, о покровительском к нему отношении высокопоставленных в недавнем прошлом лиц, о нажитых на нечестных заказах сокровищах, хранимых в никому не известных подполах, об эксплуатации им в корыстных целях молодых художников. И еще многое другое нагромождали на честного человека и талантливого художника выскочки от искусства, лжепоборники новой культуры. Ворох тяжких обвинений подкреплялся ссылками на очевидные реалии, вплетаемые в откровенную ложь и клевету. Украшал соборы, — значит, поддерживал самодержавие. При этом, конечно, забывалось, что соборы украшали почти все большие мастера русской живописи. Не кто, мол, иной, а именно Бруни, оформлял, например, собор «Спас на крови», увековечивая тем самым императора-сатрапа Александра Второго, казненного, как известно, народовольцами. Это ли не доказательство гражданской ненадежности. Наконец, история с его родным сыном. Где он теперь? То-то же, в Париже. Не с отцовскими ли капиталами он там появился. Вот вам и радетель русского реализма, да к таким, как он, может быть лишь один подход — вон из искусства...

И Николай Александрович, измотанный клеветой и подозрениями, сдался, не выдержал устроенных против него гонений.

Сразу против входа в мастерскую, которую ему возвратили по личному указанию Михаила Ивановича Калинина, висела большая картина. Невозможно было не задержать на ней внимания, хотя в соседстве висели и другие полотна. Это же изображало пустыню, во всяком случае, ее немалую часть, освещаемую зарождающимся днем. На неожиданном для бесконечных песчаных барханов, гребни которых высвечивались всходящим солнцем, гладком, как китовая спина, валуне сидел человек с поникшей головой. Жиденькие Черные волосы обрамляли ее, немощь будто пронзила все тело, хотя, судя по лицу, представленный на картине человек был молод. Его раньше времени увядшие глаза, кося навстречу друг другу, смотрели в одну точку. Неприятно было смотреть на этого человека, но я смотрел, пораженный безусловной схожестью этого отталкивающего лица и того, кто создал его кистью и красками.

«Нет, этого не может быть, мне просто показалось. Не может, не вправе художник заниматься подобным самоистязанием. Вгляжусь, и исчезнет возникшая непонятно отчего ассоциация», — неслось у меня в голове.

— Ценно сие разве потому, что считалось мною завершением жизни. Как видишь, я заканчивал ее почти классически — «Раскаиванием». Скажешь, раскаивание и Иуда? Хм! Да, да, не смотри на меня так, будто я ангел на земле. В то время я поддался чувству, которое не имеет предела, если его не обуздать разумом. Я был человеком, но забыл при этом, что я и гражданин. Нет, не забыл — запамятовал. Так лучше. Запамятовал, целиком уйдя во власть горя. И знаешь, кто встряхнул меня? Буквально взял за шиворот и встряхнул? Тарас Бульба. Он напомнил мне о заблуждении... Это — мой сын Константин, избравший истиной предательство. Он бежал за границу, но убежишь ли от себя?

У меня отлегло от сердца. Николай Александрович говорил совершенно спокойно, без тени рисовки или хотя бы малейшего стремления скрыть что-либо. Так говорят о давно переболевшем. Он рассказывал так, как рассказывает искусствовед у представляемой картины: беспристрастно, но с тем подчеркиванием обстоятельств, приведших к конфликту, которые могут быть лишь однозначны. Прав старый Тарас, как бы ни был жесток его суд над сыном. Предательство не прощается, как бы ни звучало раскаянье — оно казнится.

Уходил я от Николая Александровича за полночь, напутствуемый добрыми словами:

— Итак, дружок, каждую среду и воскресенье ты здесь, а лучше каждый день, договорились?

— Но я же почти год не то что кисти — карандаша не держал.

— Ничего страшного, мой друг — такое случается и с большими мастерами, что не мешало им стать великими украшателями человеческой жизни.

Короче, по настоянию художника я восстановил занятия с ним и, видимо, подготовился бы с его помощью к поступлению в Академию художеств. Но судьба свершила по-другому. Это она очень даже здорово умеет делать, злодейка.

Завод наш наращивал мощности и кое на каких участках уже испытывал недостаток в рабочих. Так мы с Ленькой, чередуясь, работали то на сверлильных, то на фрезерных станках.

— Бери выше, глядишь, сам мастер в ножки упадет, пожалуйте, мол, дорогие товарищи, — это я и ты — дорогие товарищи, а? — пожалуйте на тонкие операции, без вас, мол, можно сказать, что прямо затор без вас, дорогие товарищи, ну прямо без рук... А нам зачем? Эдак мы плечами, мы и на желоньерах не пропадем, верно, а? — радостно философствовал мой друг Ленька Городецкий.

Желоньеры — это детали для банкоброшных ткацких машин, они требуют большой фрезерной обработки.

— Нет, ты посмотри, какую я оправочку соорудил — все по одной, а мы три заготовочки обработаем, а, дело? Погоди, я еще на сверлилку «кондуктор» смаракую — ахнешь!

— Леня, может, всем рассказать?

— Еще чего не хватало! Нехай сами котелками шевелят! — несознательно восклицал мой напарник.

И вот однажды...

Однажды вмешалась упомянутая судьба-злодейка.

— Эй, дырочники! — орал пробегавший по пролету один из слесарей- ремонтников. — Слышь, что ли, на фрезерном... Да не тебя, дядя, ребят вон!

— Чего тебе? — отошел от станка Ленька к проходу, чтобы слесарь не усмотрел, над чем мы раздумываем.

— Чего, чего! Чеволка с тавотом! Дуй к секретарю в ячейку, он вам шеи-то намылит... Ха-ха-ха!

— А за что обоим-то?

— Там узнаете!

Озабоченный секретарь только и спросил при нашем появлении:

— Школы у вас окончены?

— Да, — произнесли мы одновременно.

— Тогда немедленно в райком.

— Это еще зачем? — возразил Ленька, убедившись, что к его изобретениям втихомолку вызов не имеет никакого отношения. — У нас дневные нормы еще не выполнены.

— Там довыполните, — загадочно усмехнулся секретарь.

— Где это «там?» — взвился Ленька.

— Много говоришь, я гляжу, Городецкий, сказал бы товарищ Мышкин.

В райкоме комсомола к первому вопросу, прозвучавшему в ячейке, добавили еще один:

— Комсомольцы?

— Да.

— Значит, за резолюцию о шефстве над Красным Флотом голосовали?

— Да.

— Вот вам направления в Балтийский флотский экипаж.

И мы пошли от площади Труда к Поцелуеву мосту вдоль высокой, глухой, то есть многометрового выложенного кирпича стены этого самого экипажа. Шли медленно, но дошли до конца бесконечной кирпичной стены и, свернув направо, оказались перед высокими, тоже глухими воротами.

— Да-а! — сказал Ленька, — войти-то мы в них войдем, а вот... Ну, да ладно — двинем, нас, чай, двое.

И Ленька первым толкнул маленькую дверцу, врезанную в одну из створок ворот, чтобы тут же оказаться во власти краснофлотца с винтовкой со штыком и кинжалом в ножнах у пояса.

— Документы!

— Какие еще документы, мы...

— Пререкания с часовым! Забрили, значит, должны быть документы о том.

Часовой продолжал куражиться и тогда, когда мы дали ему наши направления.

— У нас на Красном флоте жоржики не в чести, у нас — дисциплинка.

— Какие-такие еще жоржики, ты что, имена наши там не видишь?

— Вижу, вы не жоржики, а салажата по первому дню. Короче, грамотный, а вы все узнаете, если проскочите во-он в ту дверь, товарищ салага по фамилии Городецкий. И вам туда же, товарищ, — добавил краснофлотец мне, возвращая наши направления.

— Н-да, порядочки, — проворчал Ленька.

Мы вошли в указанную дверь, поднялись по полутемной, каменной лестнице в гладких выбоинах, протертых тысячами матросских сапог и ботинок, на второй этаж. Там, в большом и голом зале со сводчатыми потолками, сидел за неказистым канцелярским столом флотский командир в синем кителе с золотыми нашивками на рукавах и бело-синей повязкой над левым локтем. Повязка эта — рцы — делала командира в наших глазах очень грозным, а он мирно читал газету. Мы помялись с ноги на ногу.

— К нам?

— Да вот, вроде к вам, — сугубо по-штатски протянули мы командиру наши правления.

— Добро, — произнес командир. — В санчасть...

Голос обладателя повязки «рцы» звучал наподобие иерихонской трубы. Звука ее мы, конечно, не слышали, но то, что выходило из уст командира, заставляло догадываться о нем, и нам захотелось немедленно броситься опрометью на поиски неведомой санчасти. Но трубный голос задержал наш порыв:

— Погодите здесь, за вами придут.

Пришпиленные голосом нашего распорядителя, годили мы, правда, недолго. Сданные под наблюдение дежурного краснофлотца, мы, будто повязанные, через несколько переходов по темноватым коридорам оказались перед старичком лекпомом. Он заполнил на нас карточки и приказал раздеться.

— Все, все скидывайте, до нуля формы, значит, как в судный день.

— Я неверующий, — огрызнулся Ленька, первым выходя из шокового состояния.

— О том, будет надо, комиссару доложишь.

Ленька, несмотря на то, что его фрондерские словечки немедленно пресекались, настырно не сдавался и нанизывал все новые слова в бесконечную вереницу перед каждым врачом и ушел все равно от меня далеко вперед. До меня лишь доносились откуда-то из-за ширм, за которыми сидели врачи, его растолковывания:

— У меня, доктор, легкие не легкие, а настоящие кузнечные мехи — если дуну как следует, эти кастрюльки подскочат до потолка.

И очень скоро затем звучало необычное тогда для моего уха:

— Добро.

— Добро.

Меня же дополнительно мяли, осматривали, выстукивали, один врач обязательно советовался с другим, а то и с двумя. Лица их принимали серьезные выражения, они обменивались какими-то непонятными словами, и мне становилось ясно, что до конца комиссии мне не добраться.

— Так, товарищ...

— Городецкий я, доктор, — Го-ро-дец-кий.

— Так, товарищ Городецкий, а куда же вы фалангу от указательного пальца подевали?

— За полной ее ненадобностью, доктор, — в стружку, чик — и ее как не бывало, загляделся, обучаясь на чистого токаря, товарищ доктор, да вы не беспокойтесь, у меня без нее указатель сноровистей стал.

— Хм, загляделся, говоришь?

— Да, доктор, загляделся.

— А зрение вроде отличное.

— Само собой. Нам без него ни в какую, знаете, какой должна быть поверхность, допустим, цилиндра или того же поршня, по нему бегающего? Ого — зеркало!

Часа через два мы сидели в лекпомовской приемной, ожидая решения медицинской комиссии.

— Ты полную школу окончил? — спросил меня Ленька.

— Да, а что?

— Да так, к слову пришлось, я-то ведь в четвертом классе коридор прошел.

— Да зачем же ты все это волынил?

— Чудак: по причине пролетарской солидарности, как не понять?

Наше собеседование прервал старичок лекпом:

— Городецкий? — спросил он у Леньки.

— Он самый и есть.

— Не прошел. По хирургии. Не годен, стало быть, в Балтийский экипаж.

— Не годен? А он? — обнадеживающе спросил Ленька про меня.

— На все сто!

— Так, так, тактушеньки, что же это выходит: знать бы где упасть, так соломки бы постелил?

— Ты же говорил, что неверующий, Городецкий.

— Тем более, куда же он без меня, ему и шагу не шагнуть.

Так меня оплакал неподалеку от Поцелуева моста, что каменным горбом ведет прямо в Балтийский экипаж, мой заводской друг Ленька Городецкий. Оплакав, он пообещал не только не позабыть мою личность, но и во время моей службы стараться выполнять по две нормы будь то на сверлиле, фрезеровке или даже, если доведется, — на самом чисто токарном станке.

А Балтийский экипаж, оформив мой призыв на действительную военную службу, направил меня в Военно-морское училище, получившее вскоре имя М. В. Фрунзе.

Вот это да-а!

Солнце уже садилось. От него на невской воде блестели красноватые блики. Было необычно тепло и по-осеннему хорошо. Я впервые внимательно вчитался в посвящение на памятнике адмиралу Крузенштерну, поставленному как раз напротив училища: «Первому русскому плава - телю вокруг света 1803—1806 года».

Кто знает, может быть, и мне доведется побывать в далеких морях и бескрайних океанах? — невольно просквозила мысль. — Иначе зачем это судьба произвела поворот через фордевинд? То есть такой поворот, когда парусник меняет ветер и ложится на другой галс, идя уже другим курсом... Но я ведь не парусник...

Кто же столь решительно перевернул мою судьбу, резко изменил жизненные планы?

Немного странный, конечно, вопрос: только Родина могла объявить такой приказ и только ее приказ я мог выполнить столь безоговорочно.

— Ра-а-вняйсь! Смирно! Слушай приказ...

Меня остригли «под нулёвку».

— Ничто, — подбодрил старый училищный парикмахер, — волосы не голова — отрастут, уверяю.

— Спасибо и на том.

— Не за что, прошу следующего!

— Курсант, получите обмундирование!

— Хорошо, сейчас.

— Отставить, товарищ курсант!.. Курсант, получите обмундирование!

— Есть получить обмундирование!

— Так-то будет лучше... Роба брезентовая, роба синяя, наволочка верхняя, наволочка поднижняя...

Никогда не ведал, что существуют в природе такие наволочки — поднижние.

Приказы, приказы, приказы... Они, как резец скульптора, отделяли от моей штатской сути все лишнее, негодное для военно-морской службы. Их надо было осознать и понять раз и навсегда, выучиться выполнять четко и добросовестно, иначе...

В распорядке дня случались и минуты, свободные от резких команд, когда можно было как-то очнуться, прийти в себя, что ли, осмыслить свое положение и состояние.

Длинный-предлинный... Нет, не коридор и не галерея... Трудно поименовать эту сокровищницу каким-либо помещением. Одна стена ее состояла из больших окон, а другая из золотых рам с изображением морских баталий.

Тишина переплетена со светом заката, падающим сквозь стекла окон. Эта естественная подсветка оживляет картины, приближает зрителя непосредственно к тому, что изображено на полотне, он как бы соучастник событий... Вот последовательной цепочкой вспыхивают залпы бортовых орудий... Все насыщеннее запах пороха в окружающем воздухе, все явственнее движение бортов кораблей, скрежет, свист, огонь и мечущиеся в его отблесках люди.

— Синон — воистину нахимовская прелюдия, и вдруг... Вдруг — крах в Крымской войне. Что это — бесталанность главного командования? Отсутствие паровых судов? Нехватка боеприпасов и снаряжения?.. Да, да, да и нет, нет, нет! Не в этих обстоятельствах, имевших место в трагедии Черноморского флота, суть! А в чем она? Кто ответит? Мы не разобрались по-настоящему в причинах, напротив, — усугубили их Цусимой... Вам предстоит теперь понять и простить... Вам, молодым и... новым, вы же совсем-совсем новенький, не так ли?

На меня по-приятельски, совсем как Ленька Городецкий, наскакивал живой, даже очень живой и юркий, небольшого росточка старичок. Если бы не ладно сидящая на его плотненьком тельце морская тужурка с золотыми нарукавными нашивками, в нем нельзя было заподозрить не только недавнишнего адмирала, но и моряка вообще, уж больно он выглядел своими розовенькими щечками по-домашнему. А то, что мой неожиданный собеседник — адмирал, я узнал после его настойчивого взвизгивания, обращенного ко мне по окончании призыва разобраться в причинах краха:

— Так ляпайте, ляпайте, молодой и новый вьюнош. Ляпайте!

— У моего друга адмирала Лосева, — раздался около нас новый голос, баритональный и потому, следовательно, спокойный и уверенный, — слово «ляпать» означает, как это ни странно на первое восприятие, горячий призыв к решению огромной задачи, далеко выходящей за рамки читаемого им в корпусе предмета под условным названием «Морская опись», так что не обессудьте, будущий гардемарин.

«Вьюнош... Гардемарин... Да кто это со мной разговаривает, вернее, — по-морскому — разыгрывает, но уж больно возраст участников розыгрыша неподходящ для шуточек».

— А у моего друга Сергея Ивановича Фролова, тоже в прошлом адмирала, вы узнаете, гардемарин, девиацию магнитного компаса...

Страшный и непривлекательный, доложу вам, предмет, по-настоящему осознать и вникнуть в который возможно лишь после того, как выведешь несколько раз вверенный твоему началу корабль в точку, противоположную заданной. Наподобие жюль-верновскому пятнадцатилетнему капитану, припоминаете? Бойтесь, вьюнош, бывшего адмирала Фролова, но еще более рекомендую проявлять настороженность к его ассистенту и оруженосцу Ивану Петровичу, с носом пуговкой: при выполнении вами лабораторного задания он вам под компас всенепременно подложит кусочек железа.

— И тогда, — встрепенулся домашний старичок в морской тужурке, — и тогда, разгадав элементарную хитрость в учебном кабинете, мои слушатели не попадутся на обман в море... В море, вы слышите, дорогой адмирал?

Столь высокоранговый эскорт проводил меня до зала Революции и перед входом в него чуть чопорно и не без насмешливости раскланялся со мной, пообещав в два голоса после нашего приятного знакомства быть более строгими, чем со всеми, на занятиях в скором буду

щем. Я не помню досконально собственной реакции на непредвиденную встречу с двумя старыми русскими адмиралами, для которых море — синоним Отчизны, но я знал, что с их стороны она не была случайна. Кто шел им на смену, кому будут отданы мостики кораблей, что это за новые люди. Ныне я твердо уверен, что они наблюдали за мной, тайно укрывшись где-нибудь в укромном местечке на вместительных хорах. Почему я так уверен? Да очень просто...

Шел 1925 год. Редкие корабельные вымпелы бороздили Балтику, которая сузилась и уместилась вся в треугольнике: Маркизова лужа — Кронштадт — Лужская губа. Ленька Городецкий изобретал в одиночку простейшие приспособления к допотопным станкам, а умница-кораблестроитель наблюдал в Швеции за несколькими строящимися паровозами. Не от хорошей жизни работали люди, выполняя то, что было несвойственно их силам и таланту. Страна лишь только входила в стадию восстановления разрушенного хозяйства, и такое дело, как подъем военно-морских сил в требуемом объеме, ей еще был не по плечу. Не хватало стали, станков, угля... Напротив самого училища, подзатонув, будто резко споткнувшись и не в силах более подняться, лежал на невском грунте «Народоволец»—огромный транспорт, переоборудованный в свое время под госпитальное судно. Много рассказов, таинственных и трагичных, ходило о транспорте — и то, что на нем был обнаружен заговор, и то, что на нем кто-то пытался бежать за границу, и то, что он был потоплен, когда на нем находилось много раненых, — но теперь был укором флоту и его способностям быть всегда начеку. Не было флотов на Дальнем Востоке, на Севере и на Черном море. Но наши молодые глотки рвали воздух на Васильевском острове:

Эх, в гавани, Кронштадтской гавани,
Пары подняли боевые корабли
На полный ход!
Уходим в плаванье с Кронштадтской гавани,
Чтоб стать на стражу родимой земли...


Не мыто, да бело! И никак по-другому, поставим мы флот на ноги и походим на боевых кораблях по дальним морям и бескрайним океанам! Сегодня за окном моей комнаты осень. Холоден прозрачный воздух, холодными блесками рябит невская волна, крутят замысловатые спирали сухие желтые листья, снесенные порывами ветра с деревьев на набережной... Осень и в прямом, и в переносном смысле... Э, нет — простите, оговорился: в прямом — да, золотые листья безусловно тому свидетели, а в переносном... Вот послушайте:

На заводе был он машинистом,
И, когда настал двадцатый год,
Он с отрядом юных комсомольцев
Добровольцем уходил во флот...


Это с песней в походном строю идет к «Авроре» нахимовский класс, чтобы на легендарном крейсере уйти в первое свое плавание, пока что, правда, в воображаемое. Но не за горами и настоящее... Так о какой осени в переносном смысле я завел речь, вы уж простите старика на слове.

И оживает на декоративной стене моей комнаты боцманская дудка. Незамысловатая ее трель, сзывая команды, подняла «Народовольца», а затем и целую серию крейсеров типа «Светлана». Во-он один из них, красивое творение рук человеческих. Окрещенный сначала «Профинтерном», на Черном море ставший «Красным Крымом», он вписал много славных строк в военно-морскую главу Великой Отечественной войны. Но — это в будущем, а сейчас дудит дудка, и оживают подлодки, сторожевые корабли, миноносцы, эсминцы, крейсера и линкоры. Звучит боцманская дудка — и несутся по палубам и трапам тысячи рабоче-крестьянских ног, стремятся краснофлотцы и командиры как можно быстрее и четче привести в движение системы и агрегаты. Движение на море — дважды весна. Дуди, боцманская дудка, мы слышим тебя!

Тесен балтийский треугольник, негде как следует развернуться в нем боевым кораблям под бело-голубым Военно-морским флагом. И по-прежнему синий простор Черного моря все еще прочерчивают лишь паруса, хотя на противоположной стороне, у турецких и румынских берегов, дымят дредноуты и миноносцы. Их в считанные часы может поддержать английская ударная эскадра, базирующаяся на Мальту. «Шалят» самураи у дальневосточных морских границ. Эти шалости наносят огромный экономический ущерб нашей стране, но мало того — они чреваты неожиданным военным вторжением. Стране нужны флоты, корабли для них закладываются, и мы торопимся в классы, аудитории, учебные кабинеты, лаборатории. Ускоренным шагом и сдвоенным строем проходим мимо ниш, из которых на нас взирают мраморные Галилео Галилей, Христофор Колумб, Николай Коперник, Фернан Магеллан... Великие бесстрастны, а мы мимо них вышагиваем в «Кабинет морской практики» к Леониду Александровичу Гроссману, преподавателю главного дела, без знания которого не может быть моряка. Говорят, преподаватель сам это дело знает досконально, но по натуре чудаковат. Посмотрим.

— Класс, смирно!.. Товарищ преподаватель...

— Вольно!.. Не станем терять времени, давайте знакомиться... Вас я знаю — в мыслях вы адмиралы, все, как один, а я вот до полного адмирала не дотянул одного «орла» на погоны, черного, с позолотой. Списанный на берег, я и на нем не нашел применения, поэтому оказался в Морском корпусе, расположенном во дворце фельдмаршала Миниха — немца по происхождению. Я неудачник, как вы поняли, но это вовсе не означает, что вы не втемяшите в себя от меня, как отче наш, организацию службы на корабле, не сумеете не перечислить со сна все устройства на верхней палубе, не научитесь управлять кораблем, вязать крепчайшие морские узлы, производить швартовку у стенки, становиться на бочку или на шпрингт. Я научу вас подбирать колер для корабельных бортов и надстроек и драить палубу для приема самого высшего начальства, каковым длительное время будет, естественно, моя персона... Поэтому несколько слов о ней: таким же, как вы, юнцом — гардемарином я был выпущен во времена оно в заграничное плавание для получения после него мичманского отличия... О, уж кто-то, а вы-то поймете мое нетерпение стать мичманом! Собственная каюта, заботливый вестовой, бдение на вахте, дружеская кают-компания с бесконечными плюс еще двое суток рассказами о самых небывалых историях... Например, о медвежонке... Шли мы Гибралтаром, штормило, и медвежонок, любимец команды, скатился, бедняга, за борт. Спохватились о нем слишком поздно, горевали молча — моряку не след распускаться. На обратном курсе через две недели, не сговариваясь, в предполагаемой точке гибели любимца решили снять головные уборы, как в таких случаях принято у русских моряков. Потянулись руки к головам, а он, наш Мишка-топтыга, к нам тянет лапы из воды: «Братцы, мол, был уверен, что вы своего не бросите, не оставите в беде».

Так вот, вернувшись из первого дальнего похода, я получил погоны мичмана и... надушенный конвертик, надписанный кроткой женской ручкой. «О, сердечко, направлявшее эти нежные пальчики, — думалось мне, просоленному в океанской стихии, — оно трогательно все это время просолки ждало меня». Не без внутреннего огня, но трепетно и осторожно, счастливый в предчувствии еще большего восторга, я вскрыл конвертик, окропленный шалыми каплями, собранными вместе под названием «Шанэль». Вскрыв, впился бессмысленно глазами в бесценные строчки, которые, по моим расчетам, должны были известить меня о благосклонном согласии осчастливить меня браком. М-да! Что же содержало надушенное посланьице, спросите вы меня: «Милостивый государь Леонид Александрович, к нашему сожалению...» Далее, как вы поняли, я читать не стал... М-да, для моряка выбор спутницы жизни столь же важен, как и профессии.

— Что же было дальше, товарищ преподаватель? — вырвалось у кого-то из курсантов.

— Вопрос не обдуман, — тут же сказал Леонид Александрович. — Ответ моряка в моем тогдашнем положении не может не быть неоднозначным: снова поход. Так, разумеется, и я поступил — мичман Гроссман не растворился в неверных чарах неземного существа, окропляющего отказные французскими духами. Он на корвете ушел в пятилетнее плавание. 06 одном встреченном во время этого плавания острове я расскажу вам особо в трех, так сказать, представлениях — моего деда, также русского моряка, моего отца, унаследовавшего от деда любовь к морю и нематериальную преданность андреевскому флагу, и, наконец, своего собственного.

Итак, просторы Тихого океана. В стороне от обычных курсов торговых судов стоит не очень большой, но и не маленький островок. Ну, естественно, пальмы, ярко-оранжевые бабочки с метровым размахом крылышек, прозрачная как слеза родниковая водица, фонтаном извергающаяся из самого нутра земли, легкий бриз, не позволяющий зною утомить вконец человека, яблоки, как тыквы, и тыквы, как бочки для швартовых...

— А бочки?

— Отлично поставлен вопрос, гардемарины! Но дело все в том, что не нужны были бочки тем невинным созданиям, живущим на острове. Я хочу сказать, что если рай существует на небесах, то его наглядная экспозиция на земле представлена именно тем островком, о котором идет наш рассказ. Ну а если людям, проживающим на том острове, припирала нуждишка для сообщений — свадебку там свахам устроить, крестины над младенцем провести, с девчушкой побалясничать на океанской волне, рыбину диковинную изловить для общего Там-Тама, — то их вполне удовлетворяли островерхие пироги.

И вот для пополнения запасов воды и провизии, а также для отдыха и общего ознакомления дедов бриг подвернул к островной лагуне. Понятно, что небольшой салютец никогда не мешает взаимопониманию. В ответ с острова донеслась барабанная дробь — мол, поняли все, ждите с незамедлительным визитом. «Неужели, — подумал мой дед, — на этом прекрасном острове есть таможня?» — «Не беспокойтесь, кэп, — разъяснил нанятый в плавание по этим широтам толмач, показывая на пирогу и людей, плывущих за ней от острова к бригу, — это король со свитой, а не таможенный досмотр-инспектор». — «Час от часу не легче, — продолжал думать дед, — король? У меня же на борту нет атрибутов приветствий королевского достоинства». Установив сие, дед приказал матросскому раешнику играть русскую плясовую.

Короля подняли на борт в сдвоенном блоке, его окружение, в котором преобладал женский пол, на сброшенных навстречу концах. При этом матросы, конечно, чтобы ненароком не сорвать столь ответственный подъем важных персон, проявили особое к ним внимание — принимали в крепкие объятия, подстраховывая и снизу. Девкам, простите, придворным дамам это очень пришлось по нраву. Они просили про- бисировать прием уже на палубе... М-да! Король, в отличие от остальных разодетый, как говорится по-русски, в пух и прах, то есть в огромный ореол из павлиньих перьев на голове и травяную набедренную повязку, излучая радушнейшую улыбку из нагримированного лица, был предельно краток. «Король рад вашему приходу, кэп», — перевел приветственную речь толмач, а для более конфиденциального обмена за капитанским ромом они втроем — король, дед и толмач — спустились в командирский салон. На верхней палубе тоже сыграли «К ложке и чарке», а не наоборот, как обычно играли к обеду, и началось любезное застолье. Смею вас уверить, об отсутствии на палубе толмача ни одна из присутствующих сторон не вспомнила и не пожалела.

На следующий день команде был объявлен небольшой аврал: наполняли корабельные анкерки чудесной водой, трюмные холодные кладовые тушами горных козлов, разнокалиберной дичью, фруктами...

— И тыквами?

— Не без того — овощи первая необходимость в дальних походах, дабы избежать ненужных болезней. М-да!.. Но вот настал момент ответного визита и расчета за доставленную с острова провизию. Как положено, моряки навестили, конечно, прежде всего короля, жившего в хижине из листьев банана. С некоторой грустью владелец резиденции и командир брига произнесли — как вы понимаете, на официальных приемах слезы неуместны — прочувственные краткие тосты, приблизительно такого содержания: «Здоровья вам, процветания — вашей державе!» Спич командира был подкреплен русским ситцем, позванивающими монистами, несколькими пилами и топорами, приемы пользования которыми наши матросы показали на ответном праздновании. Следующим утром бриг снялся под приветственную барабанную дробь, отвечая салютом с обоих бортов.

После первого визита русского корабля, завершившегося обоюдным удовлетворением от встречи, остров был рекомендован командирам как гостеприимное место для пополнения необходимых припасов и в необходимых случаях для отстоя.

— И вы тоже бывали на этом острове?

— Торопитесь, товарищ курсант! Советую вам поскорее освободиться от этого никчемного для моряка качества — поспешайте медленнее, но разумнее... Прежде меня, во второй половине ушедшего столетия, на острове побывал, как я отметил ин хэ-эд, то бишь в голове нашего с вами собеседования, мой покойный батюшка. Его корабль зашел на остров с той же целью — набрать воды и продовольствия.

Отбрасывая в рассказе ненужные нам сейчас ритуальные элементы, отмечу, что король был, как и в первый раз, босиком, но при шпаге и в английской треуголке. Рядом с ним стояла первая королева, окутанная бижутерией. Их величества сопровождали несколько чопорных господ в перьях и поношенных смокингах. Среди них выделялся британской вздорностью и превосходством над всеми личный переводчик его величества короля. На берегу, кроме почетного караула, время от времени сотрясающего воздух выстрелами из кремневых ружей, никого не было: островитяне находились на работах в глубине своей земли, а английское поселение на берегу не очень интересовалось приходом русского корабля. Во всяком случае, демонстрировало холодную незаинтересованность.

В командирском салоне их величества пригубили по рюмке ликера, явно предостереженные переводчиком, ибо и королям этот напиток не противопоказан, поковырялись вилками в специально приготовленных наших отличных кушаньях и отбыли на барже под личным штандартом, которого, правда, еще не значилось в справочниках, в бревенчатую резиденцию, окруженную тесаным частоколом и вышками с часовыми... М-да!

— А как и чем производился расчет за пополнение припасов?

— Вопрос по существу, товарищ курсант, быть вам ревизором. Отвечаю: чистоганом, с учетом стоимости преподнесенных подарков в фунтах стерлингов... М-да!.. И вот, завершая прошлое столетие, ваш покорный слуга распорядился вахтенному офицеру держать курс на известный нам теперь остров. Корабль был встречен салютом наций, ответил тем же. На пирсе оркестр исполнил гимны. На борт поднялся личный представитель короля в ранге министра и в безукоризненном белом фланелевом костюме и пробковом шлеме. Он приветствовал заход корабля в порт и согласовал протокол пребывания его в гавани. Командир, то есть ваш покорный слуга, должен был в сопровождении адъютанта и офицера связи отдать надлежащие случаю визиты в точно оговоренное протоколом время. Король пребывал во дворце, губернатор в особом доме, командующий войсками и он же начальник гарнизона, как ему и подобает, в крепости. Ни в первом, ни во втором, ни в третьем месте, как, видимо, и повсюду, неэтично было произносить слова «каучук» и «пряности». Именно их производили на острове английские фирмы, разумеется, руками местного населения, ни одного представителя которого не было ни на одном из банкетов «а ля фуршэт»... Но были горячие пирожки со слоеным мороженым... Эк, скажите, траванул старик не через кнехт, а ажно до жвака галса?.. М-да!

— ...Добрейший и умнейший Гроссман говорил, а мы плели маты, вязали узлы, сращивали разрубленные канаты, сшивали брезентовые куски, учились набрасывать швартовы. Он ходил между нами, наблюдал, поправлял, показывал, а то и осуждающе «мдакал». Он приучал нас к кораблю.

Вперед
Оглавление
Назад


Главное за неделю