Видеодневник инноваций
Подлодки Корабли Карта присутствия ВМФ Рейтинг ВМФ России и США Военная ипотека условия
Баннер
Системы контроля и индикаторы для авиации

Импортозамещенные
бортовые системы
для боевой авиации

Поиск на сайте

Глава 5

практика", математика, физика, химия, астрономия, лоция и многое другое, без чего немыслим моряк, учебные пособия и помещения, в которых курсантам бессребренно эти знания преподносились, и люди, кто их отдавал, — все это находилось и жило на первом моем корабле. Этот корабль, именуемый Военно-морским училищем имени Фрунзе, стоял, правда, не на морской воде, а около Невы на твердом фундаменте Васильевского острова. Этот корабль был единственным в своем роде и неповторимым в памяти любого, кто вышел из него.

Итак, училищное здание было нашим, извините за тавтологию, кораблем, а корабль, говаривал Леонид Александрович, да и не только он, надо служащему на нем знать от киля до клотика.

В фасаде первого этажа, выходящего на набережную Невы и составленного из нескольких корпусов, располагались учебные кабинеты, лаборатории и жилые комнаты курсантов — кубрики. Второй этаж занимали аудитории, библиотеки, музей, бесконечная анфилада гостиных различных назначений, цветовых гамм — голубой, синий, красный, зеленый, белый и их вариации, под которые мастерами с тонким вкусом и умелыми руками были исполнены также мебель, ламбрекены, портьеры и все, что носит название — обстановка.

Зал Революции — уникальнейшее сооружение, при воздвижении которого сгусток инженерной мысли наверняка перемешался с вдохновением творцов живописи и скульптуры. Зал не имел подпирающих свод колонн, а его двухтысячеметровую площадь и необозримую кубатуру заливал бесконечный свет, льющийся из громадных окон, врезанных с двух противоположных сторон. Вечерами, когда вспыхивали четыре каскадные хрустальные люстры в сотни свечей,—это был водопад ласкающего света, шедшего из бездонного родника красоты. Зал не давил входящего в него роскошью и холодной величественностью, от которых становится не по себе, а, напротив, — возвышал и вдохновлял, так что, когда с хоров во время бала неслась музыка, даже безнадежный неумеха вел свою даму так, словно он прошел школу танца у бессмертного Петипа.

Справа от входа — вечная признательность на мраморе живущих тем, кто погиб за Родину.

Зал — место общих училищных сборов, собраний. Он же — столовая, ибо под ним камбуз и пекарня, а рядом буфетная, а также преотличная площадка для показа своих достижений физкультурниками.

Слева, в конце, настоящий бриг в полной оснастке. Он, подсвеченный, будто летит в океанском просторе.

Поднявшись же на второй этаж, попадешь в Картинную галерею, а из нее на площадку перед бывшей церковью. За ней идет так называемый «Звериный коридор». Это название произошло оттого, что по обеим стенам коридора висели в нашу бытность объемные фигуры самых различных зверей, когда-то украшавших носовые части, ростры, парусников русского флота и погибших в сражениях или доблестно отслуживших свой век во имя России. Это — память им, освоившим морскую стихию, воплощенная наследниками в изваянных из ценных пород дерева прообразах.

Учебный коридор пересекал другой, небольшой по длине. В перекрестии их был круглый компасный зал. В нем в нишах и возвышались бюсты великих: Галилея — физика и механика, Колумба — мореплавателя, Коперника — астронома, Магеллана — первого капитана, совершившего для нашего развития кругосветное плавание. На середине зала из разноцветного паркета была выложена картушка компаса. Никакого ограждения вокруг изображенного в паркете компаса — святого для моряка предмета, — конечно, не существовало, и никто и никогда не посмел ступить на картушку. Никто и никогда! Это был неписаный закон... Нет, не закон и не приказ, а завет от поколения к поколению русских моряков... Говорили, правда, что в дореволюционные времена за особые провинности кадетов и гардемаринов будто бы ставили на середку картушки и даже по стойке «смирно!», но свидетельств тому нет, и потому эти разговорчики надо считать досужими вымыслами. Что свято, то свято и не подлежит переиначиванию.

В здании-корабле были коридоры и с такими названиями: «Иностранный», «Холодный». А дворы — «Парадный», «Арсенальный», «Сахарный», «Дровяной», «Штурманский».

В нем — в его кабинетах и лабораториях, а то и в самых неожиданных местах и уголках — находились механизмы, их части в разрезе, орудия, приборы, торпеды и «рассыпанные учебники». Все было продумано и сделано с расчетом, чтобы вступивший на неподвижную палубу курсант мог со временем самостоятельно произвести «гардэ морю», если не покорить его во славу Родины. Уметь после пребывания в здании-корабле — подчинить себе необузданную стихию моря и тем самым выиграть бой.

Но в самом начале пребывания в этом здании надо было научиться подчинять себе рубаху-«голландку» из необношенной, жесткой, как кровельная жесть, парусины и такие же брюки; подогнать бушлат, отказавшись по причине шика от ношения форменного коричневого пальто. Да, коричневые пальто полагалось носить курсантам. Но они почему-то предпочитали щеголять в черных бушлатах. Черные же короткие, морские шинели ввели в нашем флоте лишь в конце двадцатых годов, и потребовалось много времени и усилий, чтобы глаз привык к ним. Как и привыкнуть к незлобливым, но довольно острым подначкам товарищей, к командам корабельных старшин, таких, например, как будущие известные флотоводцы Николай Кузнецов и Владимир Трибуц. Они тогда отрабатывали на нас командирские навыки. Они отрабатывали, а мы, салажата, осваивали с двумя товарищами непривычную после парты дубовую конторку из благородного дерева, японскую винтовку «Арисака». Осваивали и умение прошуровать чумичкой в бачке на шестерых так, чтобы ни у кого не возникло обиды за то, что его обделили пищей. И, провинившись перед командованием, получить как компенсацию за наказание вторую пшеничную сайку от дежурного по-камбузу, — ах, какими вкусными и сладкими они пеклись в нашей пекарне, — это тоже было освоением училищной жизни. А звуки трубы старого Степаныча, певшего, а не игравшего нам «подъем!», разве это не осваивание? В семь часов утра Степаныч запевал, тогда, когда хотелось поплотнее завернуться в одеяло и спать, спать, спать, а не вскакивать, как в короб, все в ту же парусину и с бега переходить на шаг, и наоборот, — с шага на бег на холодной, промозглой, в тумане невской набережной Васильевского острова.

В восемь часов утра — чай, в девять — начало занятий, в двенадцать — обед. Затем до семнадцати снова занятия, а в восемнадцать — ужин. После ужина — короткий, как мышиный хвостик, так казалось, двухчасовой сон. Неплохо бы после него снова что-нибудь взять на зуб, но — опять занятия.

В четверг, правда, увольнение на берег. До двадцати четырех часов, если, конечно, младший командир не заарканит на вахту, а старший, даже при благословении младшего, не придерется к нашейной горжетке. Но, как говорится, бог миловал и разноранговое сито пройдено. Мы свободны от корабля и его условностей. Мы в здании Фондовой биржи, где главный городской танцевальный зал Ленинграда.

Начищенные, надраенные, непонятно пока чем гордые, танцуем мы с милыми существами и нет, чтобы им попросту сказать, что никакие мы еще не моряки, не-ет — мы «травим», а они — о ужас! — верят. О шквальных ветрах, буйных штормах, о кингстонах, о которых сами имеем пока что весьма смутные представления. О старпоме-придире, о душе-командире, о собственном, конечно, скромном участии, положим, в каком-то и чьем-то спасении. Они, милые существа, я оговорился, нам верят? Ой ли: милые девушки, такие бескорыстные, скорее делают вид, что верят. Они умненькие и у них совершенно другие задачи, чем верить нашим байкам, но при выполнении этих серьезных жизненных задач зачем же подвергать нападению неверием объект избранный? Ни к чему, и они «верят» самой отчаянной травле, да еще вздыхают и округляют глаза, а в итоге перед начальником курса оказывается рапорт о браке. Опытен командир, сам прошел такую же школу, и он, отечески осторожен, задает первый свой вопрос:

— Вы все хорошо обдумали, взвесили?

«О чем он, что взвешивать? Она такая... Да что там думать-то!.. Странный этот ротный, право, неужели не понимает, что такие-то, как он, еще встречаются, а вот она...»

А озабоченный твоей судьбой начальник курса, трет свой чисто выбритый подбородок и не знает, как подступить к образумлению всепонимающего юнца. Тесен ротному белоснежнейший накрахмаленный воротник рубашки, и он, чудак, вроде жалеет подчиненного.

— Вы знаете, товарищ ротный командир, она такая... Мы... Если вы...

— Да, да, понимаю, как же — любовь...

«Ну, слава Петру Первому, основателю русского флота, допер ротный, кажется, наконец... И чего думать-то — взять перо и расписаться на рапорте, всего дела-то, а он куражится, власть проявляет...»

— Давайте так, товарищ курсант, подождем до четверга, договорились?

— Е-есть! Разрешите идти?

— Да, да, можете быть свободным, товарищ курсант.

«Ну и крючкотвор... Погоди, мы еще похохочем над твоими сомнениями, подумаешь — нашу любовь за три дня проверить хочет, да она на всю жизнь, товарищ ротный!»

— Товарищ курсант!

«Вот зануда, еще ему чего-то понадобилось и вроде бы сам не очень старый, неужели уже ничего не соображает?»

— Есть, товарищ ротный командир!

— А вы все-таки еще и еще раз взвесьте свой рапорт о свершении брака — это ведь на всю жизнь, как и море, с таким рапортом не шутят или потом жалеют, поверьте мне.

— Есть взвесить, товарищ командир!

— Ну и добро.

Чего ему, ротному командиру и начальнику курса, ни свату и ни брату одному из курсантов? Почему он так тревожится за судьбу его? А что папаше Гроссману? Преподавателю тактики подводных лодок, одному из первых храбрых командиров русских подводных лодок, ведших их в лобовую атаку на германские корабли, знаменитому Колю? Что было до нас, новеньких, как новые пятаки, адмиралам Беспятову, Лосеву, Фролову, обращавшимся к нам, советским курсантам, не иначе как «гардемарины», а то и «господа гардемарины», ибо по-другому обращаться они просто не могли, — что им было до нас? А ведь что-то было... Беспятову, наверное, было за семьдесят, а он, как талантливый и многоголосый поэт, у которого каждая строчка — откровение, читал нам курс мореходной астрономии. Какое значение имели здесь «господа гардемарины»? Внимать и запоминать — не более того, внимать читаемым предметам, а не укоренившимся у стариков обращениям к аудитории. А старушка Суворина! Она-то уж не собиралась сформировать из нас русских адмиралов, вдохновенно вдалбливая в наши пролетарские головы английский язык. Каждому из нас она вбивала: «Молодой человек, кончик вашего языка, стремительно возносится к альвеоле, смотрите, пожалуйста, как — дзэ, дзэ — с придыханием — дзэ тэйбл, дзэ тэйбл — стол... Конкретный стол и потому — дзэ-э... Протяните, протяните, несколько умягчая «з» и заодно «э»... Вот так, теперь — молодцом».

Девиация.

Теория гирокомпаса.

Электротехника и радиотехника.

Сопротивление материалов.

Минное дело.

Теория артиллерийской стрельбы на море.

И многое-многое другое...

Командир одного из современнейших крейсеров того времени Суйков, блондин-белорус Иван Петрович Гедримович, адмирал со всеми тремя орлами с позолотой Соллогуб, — им-то какое дело было до нас? А ведь было — учили не за страх, а за совесть. Или старые боцмана Воробьев и Грицай, в унисон говорящие:

— Ну что, братики, наслушались там всяких баек — забудьте, а теперь шлюпку подымите — и силенкой померимся, и части ее заодно познаем. И наступило время, когда Леонид Александович Гроссман, помолодевший и необычно подтянутый, поблагодарив важного и представительного в сравнении с ним лаборанта-торпедиста дядю Яшу, загадочно обратился к нам:

— Ну-с, милостивые государи мои, все это, конечно, хорошо, но моряками становятся все-таки в море...

— Так когда же, всё говорят, говорят?..

— Завтра, гардемарины, завтра я поведу вас в первый поход.

Вечер ожидания с морем мог бы превратиться в бесконечную, томительную и невыносимую тоску, как на неверном свидании, если бы...

Если бы не вечно молодой, жизнерадостный, неугомонный, верткий, бесстрашный старик-француз Лусталло. Он первым — все равно первым, даже если это не так! — одолел в двадцатом веке пролив Ла-Манш. Вплавь, разумеется, при помощи рук и ног. Боксер, пловец, прыгун, он хотел, чтобы и мы были столь разносторонними спортсменами. И как правило, выучивал подопечных всему тому, что знал и умел сам, добиваясь этого во что бы то ни стало. Но, как утверждается русской пословицей: «И на старуху бывает проруха». С одним курсантом у нашего преподавателя физкультуры произошел полный конфуз, завершившийся к тому же самым неожиданным образом.

Курсант — назовем его просто Коля, ибо а вдруг он полновластный адмирал, — не умел, как оказалось, плавать.

— Ничто, — темпераментно заверил Лусталло, — мы подправим это уникальное само по себе среди моряков явление. Мы вместе будем хохотать с вами, друзья, когда наш Коля при его-то физических возможностях, освоив мою — мою, друзья! — методику плавания, станет неоднократным обладателем призов и чемпионских титулов. Это я обещаю вам, русский француз Лусталло. И...

И Коля полетел в бассейн, из которого его тут же пришлось вынимать, потому что он не мог даже барахтаться на воде. Никак не мог: вода его сковывала и он шел на дно, как брошенный в нее колун.

— О-о! — нисколько не сомневаясь в успехе своего предприятия, в первый раз воскликнул Лусталло.

И дальше он продолжал восклицать:

— О! Это уникум, на котором я докажу, что не зря ем русский хлеб вот уже второе десятилетие... Коля будет превосходнейшим пловцом, это обещаю вам я, Лусталло, от кого бегали все самые отчаянные апаши Бордо, сколько бы их ни бывало передо мной. Да, да, да!

В конечном итоге к Коле была применена расширенная, персонально разработанная для него Лусталло методика. Он по-особому бегал, по-особому дышал на тренировках, напрягал и распускал свои и без того округлые мускулы, внимательно выслушивал тренерские наставления, делал воображаемые гребки по воде, лежа на личном мате и... колуном шел в воду, ко дну, как только оказывался в бассейне.

Престиж Лусталло как хорошего спортивного бойца и тренера в наших глазах не падал, конечно, но сам он на этих же глазах изводился до неузнаваемости. На них же таяла, как снег бурной весной, французская велеречивость нашего Лусталло, и скоро от нее осталась одна лишь буква «О!».

И вот...

К десятой годовщине Великой Октябрьской социалистической революции во многих ленинградских местах, связанных с исторической датой, проводились киносъемки. Снимались живые сцены и на Неве напротив нашего училища. Крейсер «Аврора» занял место там, где он стоял в октябрьские дни 1917 года. Легендарный корабль должен был произвести такой же выстрел, каким он десять лет назад возвестил мир о начале новой эпохи.

Интерес публики к предстоящему событию был огромен. К мосту лейтенанта Шмидта сходились людские толпы. Кинооператоры суетились у аппаратов на треногах, нацеливая объективы на автомашины с матросами, группки которых, помимо кузовов автомашин, замерли там и сям по берегу, готовые прийти в движение по команде режиссера, бегающего с раструбным мегафоном в руках.

— Приготовились!

— Ну что там у вас, почему нет условленного знака?

Мы тоже были среди зрителей.

Когда съемка наконец началась, людские скопления двинулись к тому месту набережной, на котором не было парапета, — оттуда лучше и удобнее было смотреть за происходящим на главном объекте съемок. Напор был так стремителен и силен, что одна девушка, не удержавшись на кромке берега, упала в воду. В первый миг толпа, испуганная происшедшим, отпрянула назад. Этим-то и воспользовался оказавшийся в толпе наш курсант, — а им был не кто иной, как неумевший плавать Коля. Он по всем правилам, с силой оттолкнувшись от гранитного берега, нырнул вслед за упавшей девушкой и благополучно подтянул ее к спешащей к месту происшествия спасательной лодки милиции.

— О! У меня нет слов, друзья!

У нас их от поразительного удивления тоже пока не было. Лусталло воспрял. Колин подвиг словно вдохнул в него вторую и лучшую часть жизни. Но к плаванию как предмету, мы заметили, он охладел, предпочтя ему фехтование.

Вот на показательный турнир по нему мы и пошли скоротать вечер перед первым «выходом в море».

Это был восхитительный и не менее того блистательный поединок, в котором трудно было определить доли артистизма и искусства фехтования. Наш Лусталло превзошел сам себя и своего противника. Он был вихрем, бурей, стремительным по красоте ударов натиском, перед которым в конце концов спасовал молодой профессиональный фехтовальщик. Мы подняли «нашего француза» на руки и качали его без конца, приветствуя его как теоретика плавания, давшему возможность Коле проявить подвиг на воде. А тот, кстати, и после трубы Степаныча «На отбой!» не мог толково объяснить, как он все-таки обучился плавать.

— Да отстаньте вы, откуда я знаю как!.. Девушка уж больно красивая, вот как, жаль, адресок позабыл у нее спросить, да и не до того нам было, честно говоря.

— Кому, если уточнить?

— Да мне, конечно, она-то плавает, как акула... Да ну вас совсем, дайте мне поспать.

Вот-те на: оказывается, девушка спасла нашего Колю...

Но рано утром за нами пришел один из двух имеющихся в распоряжении Кронштадтского порта «водолеев». Тот самый, что «хромал» на правый борт. Что с ним ни делали, а поставить на прямой киль никак не могли. В конце концов попытку исправить прирожденную на верфи хромоту оставили, положившись на древнее, как само кораблестроение, утверждение, что всякое движущееся по воде судно, как любое другое живое существо, имеет право на собственный норов. «Водолей» хромал уже много-много лет, справляясь с невысокой предбалтийской волной и доставляя на ней в Кронштадт воду, а также возвращающихся из увольнения краснофлотцев.

Тем утром наш первый движущийся по воде корабль с наполненными водой «танками» — назовем так для солидности обычные металлические емкости, — лихо отдав швартовы, принял на борт и отряд практикантов во главе с папашей Гроссманом.

— Живее, живее, орлы, — почему-то вполголоса призывал он нас, заодно пересчитывая по головам и несколько заискивая перед шкипером «водолея». Наверное, потому, что бы там ни было, а капитан остается капитаном.

— Не беспокойтесь, Леонид Александрович, время есть, — снисходительно, любезностью на любезность, заметил шкипер.

— Благодарю, капитан.

Нам преподавали в наглядном исполнении урок морской этики и безукоризненной формы отдачи и приема приказаний, которые последовали сразу же, как только последний практикант ступил на борт необыкновенного транспорта:

— Отдать швартовы.

— Есть отдать швартовы!

— В машине.

— Есть в машине!

— Помалу назад.

— Есть помалу назад!

— На штурвале.

— Есть на штурвале!

— Лево руля.

— Есть лево руля!

— Механик.

— Есть механик!

— Вперед до полного.

— Есть вперед до полного!

Расторопно исполнив маневр по отчаливанию, водоносный транспорт, приваливаясь правым бортом, ходко взял курс на Маркизову лужу. Так исстари прозывалось пятачковое водное пространство Финского залива, начинающееся сразу за невским устьем. В основе этого горького для русских моряков прозвища лежит не просто ирония, а печальный факт: в неустоявшееся послебироновское время русским флотом командовал безродный маркиз. Этот иноземец, в силу недомыслия, а скорее, как раз наоборот, полагал место за устьем Невы основным и самым благоприятным театром для маневровых действий флота.

Врезаясь в туманный полог, «водолей» с отрядом практикантов на борту и технической водой в «танках» шел все дальше, туда, где этот белесый полог закрывал со всех сторон Кронштадт.

Все было по-настоящему. Как на море: таинство посадки со слаженным шарканьем подошв о трап, четкость команд и их исполнение, по-юношески обрадованный предстоящей встречей с морем папаша Гроссман, гортанные вскрики чаек, вздрагивающая под ногами палуба в оспинах заклепок, молчание товарищей, углубившихся в размышления, и почти неожиданно возникший перед ними высоченный, как гора, борт линкора «Марат».

Трепещи, океан!

Вперед
Оглавление
Назад


Главное за неделю