Березкин отдавал распоряжения старшинам, сидя в каюте в расстегнутом кителе. Напомнить слова
Есть молодые офицеры, забегающие в кубрик лишь на минутку: боятся подорвать свой авторитет. И теряют возможность получше узнать своих подчиненных.
Отметить Рындина — он активно участвует в Боевом листке, горячо и с душой выступает на комсомольских собраниях, участвует в самодеятельности. Подорвал он авторитет? Наоборот. Бочкарев говорит, его на корабле уважают и любят. И сам Бочкарев — постоянно с командой. Бочкареву никто не подумает сказать «ты».
О Живцове. «Где бы ты ни был — ты флотский», — напоминает он, увольняя матросов. Разве неверно? Сошел человек на пирс, пошел в город — он у всех на виду. В заграничных походах матросы ведут себя безупречно. А дома?
Кстати, это касается и молодых офицеров. Помни, что ты — офицер! Ляпунов, напутствуя подчиненных, убеждает, что водку пить вредно и недостойно советского моряка, а сам, хоть и не на виду, выпивает. Об этом все знают. Плохой пример подчиненным!
— Разрешите?
Уже собираются.
Крамской убирает свою записную книжку во внутренний карман кителя. Больше она не понадобится. Все— в голове...
Он на знал, что Люда разыскивала за кулисами Глеба, но тот исчез, наверное, в ресторан, встречать Новый год со своей официанткой. И Коркин не знал, как она вчера отчаянно рыдала на груди своей наперсницы, Норы: «Нора, миленькая, ничего не могу с собою поделать, я обоих люблю! Вася такой покорный, такой заботливый; ну, как его не любить? А Глеб — обманщик, но я его тоже ужасно люблю! Скажи, Нора, ты думаешь, можно любить двоих сразу?» Нора, не задумываясь, ответила: «Даже троих. Только зорко следи, чтобы ни один не догадывался!»
На Люде было платье из белой тафты, сшитое по Нориному фасону, и серебряные туфельки, поглотившие полумесячный бюджет Коркина. Ему пришлось опять подзанять у товарищей, и он раздумывал, у кого бы еще перехватить, чтобы дотянуть до получки. Но зато его Людочка — лучше всех, за исключением одной только Норы, одета в новогоднюю ночь.
— Людочка, чего ты хочешь в
— Я хочу быть богатой; хочу, чтобы ты выиграл пятьдесят тысяч по займу. Тогда... — следовал перечень всего, в чем нуждается Людочка, без чего не может она обойтись. И Коркин соглашался, что действительно без всего этого обойтись молодой женщине очень трудно, и сгоряча обещал, что выиграет он или нет, а его Людочка ни в чем нуждаться не будет. Люда смотрела на него тем остановившимся взглядом своих беспокойных глаз, который сводил его с ума в Ленинграде. Потом глаза ее стали недоверчивыми, расчетливыми, и она, надув пухлые губы, сказала: «Ну да, ты все обещаешь да обещаешь, а что я от тебя, Вася, вижу? Обещай, что не будешь больше посылать денег своей инвалидке». Васю словно по голове треснули; он хотел было возмутиться, но Людочкин взгляд опять стал глубоким и обещающим, Коркин утонул в нем, как в омуте, и, словно в тумане, услышал: «Ну, смотри же, запомни, чтобы этого больше не было». И они танцевали и ужинали и пришли домой поздно.
И когда она первая юркнула в постель, погасила свет и в темноте позвала его, он подошел к ней и, не ложась еще, обнял: «Людочка... а помнишь, ты говорила... что у нас с тобой... будет...» Она отвернулась к стене и сказала чужим, глухим голосом: «Будет тебе болтать, Вася, глупости...». — «Как? — спросил Коркин. — Значит...» — «И ничего не значит, — она обернулась, обняла его и притянула к себе. — Ничего не значит, мой Васенька, догадайся сам... Ну что же ты, в самом деле? Фу, в кителе...» И, оттолкнув его, сказала совсем сонным голосом: «Ужасно до чего спать хочется»...
В тот же вечер Никита перечитывал письма — с
В ночь под Новый год Лайне все подыскивала слова — она все еще плохо говорила по-русски, и ему приходилось подсказывать, и она первая над этим смеялась.
Сегодня она прислала ему акварельку в конверте — зайцы танцуют вокруг снежной елки, потревоженный медведь высунул из берлоги возмущенную морду и яркая звезда светит с неба; надписала четким, ученическим почерком: «Пусть она будет вашей счастливой звездой».
Он бы дорого дал, чтобы сегодняшний вечер провести с Лайне; они вместе написали декорации к «Трем сестрам», и какое удовольствие он получил от этого творческого содружества! Вот бы вместе с ней посмотреть спектакль и свои декорации! А после пойти вместе по пустынным, тихим улицам в сад, где стоит на снегу корабельная мачта, позвонить в колокол, снятый со шхуны, войти в уютный дом, где старый морской волк набивает янтарным табаком трубку; сейчас он, наверное, спрашивает дочку: «А разве не придет твой приятель Морская душа?»
«А ты не хотел бы провести этот вечер со мной?» — сказал где-то рядом голос его Антонины. — «Ах да, конечно, но ты — далеко...»
У нее там — ни снега, ни елки. В саду тепло и цветут магнолии, и море не замерзает...
Антонина, худенькая, стройная, сейчас, может быть, вышла в сад и смотрит на море; оно рассечено серебристой лунной дорожкой...
А Никита и к Новому году не написал Антонине; почему? Почему не ответил ей на два письма?
А что может он написать ей? Всю правду? Нет. Не может. Солгать? Не способен. «Лучше подожду, — думает он, — не стоит ее огорчать...»
Да сейчас и не хочется думать об Антонине; мысли возвращаются к Лайне... Она — любимая... Любимая? Да. Любимая. Он не может жить без нее. А как же тогда Антонина?
Но уже скоро двенадцать.
Он надел новенькую тужурку. За пять минут до полуночи он вошел с Бочкаревым в кубрик. Все встали. Празднично был накрыт стол. Кок соорудил обильный ужин. Нет ничего хуже речи, записанной на бумажке. Бочкарев сказал несколько теплых слов о корабельной семье. После него говорил Никита: «Мой отец — моряк; я хочу, чтобы он мной гордился. Пусть гордятся вами ваши матери и отцы. Давайте скажем сегодня, в эту новогоднюю ночь; комендоры — мы будем отлично стрелять, сигнальщики — будем лучше всех видеть, акустики — лучше всех слышать, мотористы — наши моторы никогда не сдадут; все вместе скажем: пусть «Триста пятый» станет отличником!»
Дружным «ура» была отмечена его короткая речь.
Появились аккордеон и гитара. Бабочкин прочел веселые басни, Супрунов спел «Севастопольский вальс» и изобразил жонглера и фокусника. И незаметно летело время, пока не пробили склянки и не пора было спать.
Никита лежал на своей покачивающейся койке, слушал, как бьет о борт волна, воет ветер. Сегодня матросы стали ближе ему и понятнее. Как горячо они поддержали его предложение! И Бочкарев, и он, и они добьются, чтобы «Триста пятый» стал отличным, передовым кораблем!
Фрол тоже встречал Новый год на корабле. Пришлось отпустить домой Коркина. И Румянцев сбежал на берег — у него там появилась зазноба.
В учениях, в штормах Фрол сдружился с матросами. Теперь его больше не сторонятся. Отличные оказались ребята! И сегодня встретили Новый год душа в душу.
«Вот и стал я «пахарем моря», — размышлял Фрол, лежа на койке. — Пахарем моря был и мой батько».
Вдруг вспомнился глухой взрыв, там, тогда, в Севастополе... «Эх, был бы ты, батько, жив! Была бы жива и ты, мама, как мне хорошо бы жилось!»
Ему стало жалко и их, и себя, и он, уткнувшись в подушку, постарался поскорее заснуть, чтобы совсем не раскиснуть.
В ту же ночь Крамской вернулся домой вскоре после полуночи. После исполнения драмкружковцами «Трех сестер» он поздравил собравшихся в клубе офицеров, их жен и невест с наступающим Новым годом. В новогоднюю ночь люди не любят длинных речей. Им не терпится поскорее пойти танцевать, веселиться, говорить о любви и о многих вещах, о которых не скажешь в официальном докладе.
Когда Крамской выходил из клуба, гремела музыка и пары кружились в вальсе.
Глеб куда-то пропал — быть может, он уже дома?
Но дома было темно, и, когда Крамской зажег свет, Старик с трудом поднялся со своего коврика и, помахивая хвостом, подошел к нему, припадая на задние лапы.
— Ну что, Старичок? Что, старый друг?
А. Строев (Тузенбах), А. Геллер (Ирина), Р. Нечаев (Соленый). Фото В. Архипова. -
Стол был накрыт еще до ухода — на два прибора: Глеб обещал после спектакля вернуться домой. Он неплохо сыграл Тузенбаха. Правда, эта смазливая девочка, жена Коркина, была совершенно беспомощна. Ну какая она Ирина? В Ленинград приезжал Московский Художественный театр. Вот там была Ирина — Ирина; впрочем, чего с любителей требовать? Они старались изо всех сил. Вершинин, правда, был очень смешон, остальные — лучше. А декорации — совсем хороши. Говорят, их писали та самая девушка, Лайне Саар, которая представила проект памятника, и лейтенант с «Триста пятого» — Рындин. Пришлось-таки Крамскому побороться за Лайне Саар! На обсуждении мнения разделились. Кое-кто и поддался напористому выступлению Суматошина и значимости звонких имен, настоятельно рекомендовавших его куб с треугольником. Но Крамской назвал его ублюдочным, этот памятник. Суматошин со своим проектом потерпел поражение и уехал в Москву, откуда попытался обвинить бывшего друга в том, что он продвигает свою «симпатию» — так и было написано в доносе: «симпатию». Всю жизнь хранил Крамской память о лучшем друге юности — Вадьке. Вот тебе и друг юности! А эта художница — славная девочка. «Разве я могу за это взять деньги? — спросила она, когда утвердили проект. — Нет, не возьму!»
Какая отличная растет молодежь!
— Старик, я забыл о тебе, давай ужинать...
«...Странный человек — Глеб. Чуть из Суматошина душу не вытряс. «Все же он мой отец» — обо мне. «Все же!» А почему «все же»? Влияние матери. Не надо было отдавать его ей. Я не верю, что он в корне испорчен. Есть в нем кое-что и хорошее. Развивать все, что в нем лучшего, бороться с дурным — и он еще может стать
А Глеб в это время и не собирался возвращаться домой. Он лежал в темноте на диване и думал: «Какая чистенькая и опрятная эта Хельга, не то, что неряха Люда, к той и в комнату противно войти: все разбросано, на обеденном столе — щипцы для завивки волос, чулки, шляпка, ножницы, колбаса на бумажке, недоеденные котлеты. Кровать не застелена, на стульях разбросаны платья. Даже чашки у нее — с отбитыми ручками, а рюмки с выщербленными краями. Надоела она своей глупой ревностью! А тут она еще... Достаточно той истории, с дочкой «мадам Квазимодо»! Впрочем, наверное, Люда просто пугает. Ничего там у нее вовсе нет. А эта Хельга... И ничего не просит. «Иллюс пойс», говорит; это значит — красивый мальчик. Ну да, он — красивый мальчик. А отец — славный парень. Напрасно мать его обливает грязью. Вполне порядочный человек. Придется ему сказать, что застрял у Мыльниковых. Хельга, что ты делаешь там, в темноте? Иди ко мне. Ты — удивительная...»
— Ты не ешь, Старик?
Крамской взял в руки остроухую голову, заглянул верному другу в грустные, все понимающие глаза:
— ...Сколько мы с тобой пережили! Только ты один знаешь, как я терял зрение и боялся, что придется навсегда уйти с флота. Ты один знаешь, как тяжело мне жить одному... Я завидую, песик, завидую тем, у кого сижу в гостях за столом под оранжевым абажуром и жена разливает чай. У меня — нет жены... Мы — два старых холостяка... Друг мой, друг, верный друг!
И он поцеловал пса в седую и грустную морду.
Крамской лег спать, не дождавшись Глеба; пес улегся, вздыхая, на коврик; часы на камине тоненько отбивали
Продолжение следует.
Верюжский Николай Александрович (ВНА), Горлов Олег Александрович (ОАГ), Максимов Валентин Владимирович (МВВ), КСВ.
198188. Санкт-Петербург, ул. Маршала Говорова, дом 11/3, кв. 70. Карасев Сергей Владимирович, архивариус. karasevserg@yandex.ru