— Мальчонку возьми, Якум велел.
Прохор передает пост. Кинув заступающему на вахту матросу тулуп, кивает мне:
— Пошли.
Идем молча, Прохор впереди, я за ним. По выбитой в снегу тропинке потянулись другие матросы орудийного расчета. Мы спускаемся в просторный подземный блиндаж— нашу казарму. С мороза ничего не видно, нас обдало паром, сразу пахнуло теплом, махорочным дымом и тем обжитым запахом, к которому я давно привык.
Раздеваемся. Оглядываюсь и вижу... нарядную елку! Огромную, мохнатую, в игрушках! Вырезанные из дерева и бумаги лошади, волки, лисы — целый зверинец. Конечно же, это работа Соловья. И какие размалеванные птицы, и сколько же тут солдатиков! Один скачет на лошади, другой прильнул к замку орудия и готов открыть огонь, третий с ружьем на плече строго шагает... И чем больше Соловей зажигает свечей, тем сказочнее становится елка. Я стою, словно зачарованный. О елках я слышал на родине, видел их за стеклами больших магазинов и купеческих домов, но никогда дома не устраивали нам такого праздника. Разве что при маме ставили на стол маленькие елочки.
На самом верху мохнатой елки загорается толстая свеча, и я вижу небольшой портрет в рамке — адмирал Макаров! Я знаю об адмирале от матросов, знаю, что он «отец матросам» и герой. Матросская любовь к адмиралу живет на нашей батарее.
В полночь мы сели за большой стол. Миски наши на этот раз наполнены. Какая же это вкусная еда, рождественская кутья! Ее приготовил Прохор, у них на Украине такую делают. Потом пили и ели все, чем были богаты матросы. Новогодние посылки получили на батарее многие. И снова пили. Вдруг с криком повалился Прохор всем телом на низенький длинный наш стол, курчавая голова уткнулась в локоть. В голос, навзрыд плачет.
— Вот тебе и гадание, дурню беды не было — утонула иголка, — сердится, шумит Соловей. — Да перестань же. Кто-то сказал:
— Тринадцатый год веку нашему... Каким-то он будет, нынешний год?
— Каким? Не знаешь? Скажу... — это Соловей.
Но он так ничего и не сказал, отодвинул стол и пошел плясать, напевая озорные частушки. Вихрем носится, выстукивает каблуками музыку, приседает и вертится волчком. А потом, натанцевавшись, подскочил к Прохору, спрашивает:
— Зачем матросу голова? Не знаешь? Скажу: голова матросская создана для офицерского кулака. Не грусти, братва: летом снегу не бывает, субботу вторник не сменяет. В жизни порядок заведен. А как его нарушить? Сейчас не скажу— узнаем... — сказал он как-то вдруг посерьезнев, раздумчиво.
И вдруг также внезапно повернул бутыль водки, отпил из горлышка. Поставил бутыль, вытер рукавом губы:
— Крепка... А почему у белой водки красная головка? — Злым озорством сверкнули стальные глаза. — Не знаешь? Скажу: матрос водкой утешается, потом кровью умывается. Понял?..
Соловей пел редко. Сейчас он запел старую
Жили двенадцать разбойников,
Жил атаман Худояр,
Много разбойнички пролили
Крови честных христиан...
Он пел непривычно, на свой бравурный мотив, торопливо, словно хотел приблизить развязку песни. Спел и обратился не к матросам, к кому-то непонятному:
— Эх, была б воля-вольная да атаман под стать...
Распахнулась дверь, дохнула морозным воздухом, и из темноты вбежала собака. Один из моих четвероногих, друг мой Волк! Это было как в сказке, Волк бросился ко мне. Но резкий окрик отрезвил его. На пороге стоял Пуришкевич.
— ...Без всяких рапортов. Гуляйте, — отпустил он выстроившихся было батарейцев. Сел на табуретку, вынул золотой портсигар, закурил.
Прохор откуда-то достал расшитое полотенце на стол, поставил тарелку, стакан, закуску.
— Зашел к вам песни послушать. Спой, Прохор, — говорит лейтенант.
Сменяется одна песня другой. Внезапно Пуришкевич встал, бросил на стол бумажные деньги.
— Гуляйте, господа матросы. Никто из офицеров не придет. Все пьяны, как свиньи. Я тоже у вас не был. Уходя, оставил на память:
— Грустно все это. — Очнулся, строго добавил: — Не забудьте посты сменить. Соловей сказал:
— Праздник испортил...
Сколько лет прошло после этой встречи нового, 1913 года на батарее 1-й «Буки» крепости Петра Великого, а помню все до мелочей. Помню и заботливо украшенную мохнатую елку, огромного Прохора, в голос рыдающего над затонувшей иголкой, и пляску — всю надрывную тоску матросов, которые в жизни, казалось, искали только одного: куда бы деть неизбывную силу свою. И Пуришкевича, и те деньги его, что швырнул он на стол — оскорблял как хотел, со всей силой уродства барского. И никогда не забыть мне курского залетного нашего Соловья. Когда ушел Пуришкевич, снял он с елки деревянного пса, сунул мне в руки:
— Возьми, гляди — оживет! Да и все игрушки твои...
Матросы трезвели. Догорали, потрескивая, разноцветные свечи. Снова пели песни. И казалось, от них еще грустнее на душе.
ЯКУМОВЫ ЧЕРТЕЖИ
Временами Якум становился особенно неразговорчивым, замкнутым и угрюмым. Так я и не узнал до конца его историю. Рассказывали только, что влюбленный в машины, слышавший «музыку мотора кажного», как о нем говорил Соловей, Якум не стерпел грубости офицеров на корабле и был списан на берег несколько лет назад.
Но, видно, у каждого человека в жизни есть своя песня. Была такая любимая песня и у моего дядьки Якума: куда девалась, бывало, его угрюмость, когда заходил разговор о машинах!
Как-то в летний жаркий день грелись мы на солнышке после купания. Лежит Якум и чертит щепкой на песке — линеечка за линеечкой, черточка за черточкой. Вот уже и рисунок получился.
— Что это?— невольно спрашиваю.
— Не знаешь? — он удовлетворенно улыбается. — А пора бы знать. Это втулка.
— А зачем она?
Якум не отвечает, сосредоточенно молчит. На песке появляется что-то новое.
— Коленчатый вал зовут, — показывает он мне.
Много слышу я новых слов на берегу Балтийского моря, много чертежей вижу, выполненных на песчаной доске. Передо мной словно открывается новый мир — мир машин, полный сказочной замысловатости. А Якум говорит:
— Растешь, Володя. Жизнь целая у тебя впереди. Так постигай: владеет один человек машиной — это хорошо, да только для него самого. А если знания есть у всех и все работать умеют — хорошо для всего народа.
Море бьется о берег, слизывает, смывает волной Якумовы чертежи.
Он говорит:
— Вот, к примеру, почему мы войну проиграли японцу? Знать надо. Не маленький в незнайках ходить. Машины у нас какие были? Не корабли, а старые рыдваны. Вот в чем беда. Ну, конечно, может, то и не основная причина. И других много было.
С каждым разом я узнаю все больше. Якум устраивает мне экзамен. Со всей строгостью и придирчивостью. А твердо убедившись, что моя память сохраняет много, ведет все дальше и дальше.
Шаг за шагом я знакомлюсь со многими моторами и механизмами.
Однажды вечером Якум говорит:
— Вот ты теперь знаешь о дизельном моторе. А про человека что слышал? Про Дизеля-человека?
— Дизеля-человека? — как эхо, повторяю я.
— Ну да, того, в чью честь мотор назван. Про того, кто выдумал его. До него-то не было такого мотора на свете. А он изобрел.
— А как изобрел?
Чувствую, в тупике Якум. Молчит долго. Потом медленно, тихо говорит:
— Думаю, умом
— А где он живет?
— Тот человек? Утонул, говорят, в Ламанше. Есть такой пролив. Я там плавал.
— Как утонул, почему?—я смотрю на него снизу вверх, с нетерпением жду, что дальше скажет мой дядька Якум.
— Думаю, стали его бояться. Как бы не изобрел чего еще. Вот оно как жизнь устроена. Лишним стал Дизель-человек.
— А кому он стал лишним?
— Так полагаю, заводчику, который не желал богатство терять свое, не хотел, чтобы новый мотор служил людям.
Нет, конечно, не все я понял. И переспрашивать не хотелось. Но было очень жаль Дизеля-человека.
С тех пор появилось у меня какое-то особое, нежное отношение к машинам, мотору, словно живые они. Даже, выходит, погибнуть за них можно. Я узнал удивительное: машина придумана человеком. Создана заботой ума и рук
его.
В 1970 г. режиссер
Продолжение следует