Видеодневник инноваций
Подлодки Корабли Карта присутствия ВМФ Рейтинг ВМФ России и США Военная ипотека условия
Баннер
Разведывательные дроны

Как БПЛА-разведчики
повышают точность
ударных подразделений

Поиск на сайте

Балтийские ветры. Сцены из морской жизни. Место в море и место в жизни. М., 1958. И.Е.Всеволожский. Часть 57.

Балтийские ветры. Сцены из морской жизни. Место в море и место в жизни. М., 1958. И.Е.Всеволожский. Часть 57.

— У-у, бюрократище,— процедил Фрол ему вслед. — Василий Федотыч, дайте мне, дорогой, карандаш и бумагу. Напишу ему: в смерти моей никого, кроме меня самого — не винить. Василий Федотыч!—забеспокоился он. — А кто же пойдет с вами в море? Неужели Мыльников?
— Да уж, наверное, Мыльников, — вздохнул Коркин. — Ну, ничего, Фрол Алексеич, вернетесь, мы с вами еще походим. Не раз!

И вот Фрол лежит на операционном столе, куда он взобрался сам, хотя и с трудом, и включен зеленоватый свет лампы, нависшей над ним с потолка, и ремнями привязывают его непокорные руки, и его окружают сиделки и сестры, и Хэльми надевает перчатки и, хотя оба они знают, что не время шутить, она не удерживается, чтобы не спросить его:
— Как же ты, Фрол, решил доверить болтливой девчонке свою драгоценную жизнь?
Он или другой — для нее все равно, сейчас он уже больше не друг детства, задиристый рыжий Фрол, а больной, который не может пошевельнуть ни ногой, ни рукой, и она берет шприц, а он зажмуривает глаза: черт возьми, до чего неприятно: сейчас эта острая игла глубоко войдет в твое тело. Он смотрит на часы на стене — на них четверть седьмого; и сестры вокруг почему-то очень серьезны, и одна из них держит его за кисть, щупая пульс, а другая вытирает полотенцем вспотевший лоб, и Фрол задает себе вопрос — неужели он сдрейфил перед этими инструментами, что лежат там, на столике, он, Фрол Живцов, хладнокровно относившийся к вою снарядов и мин и не моргнувший глазом, когда на днях мина взорвалась в трале и людей расшвыряло по палубе?



Он не чувствовал боли, но видел, как Хэльми чем-то острым и блестящим провела по его животу; у нее так же опущены вниз сосредоточенные глаза, как тогда, там, на острове, над маленьким Антсом, и лицо ее так же прикрыто марлей, как там... Что же это она делает с его животом? Ей что-то подают, и она коротко отдает приказания по-эстонски, и сестра ватой проводит по его животу, собирая кровь — его кровь; значит, она его уже взрезала, как взрезала тогда на его глазах Антса, и она будет так же хладнокровно потрошить его, как тогда потрошила Антса — он тогда это видел своими глазами, и гораздо неприятнее, когда знаешь, что потрошат тебя самого, а секундная стрелка на часах все кружится, кружится и уже тридцать пять седьмого, и Хэльми говорит ему:
— Придется тебе, Фрол, потерпеть...
И девушки в белых халатах с марлевыми повязками на лицах окружают ее и его, и ему неприятно, что они заглядывают в его, Фрола, нутро, ужасно все это неприятно, и вдруг ему кажется, что из него — не в переносном, в буквальном смысле тянут жилы, да, что-то тянут из живота, и его начинает поташнивать, он кряхтит, и ему вытирают лоб полотенцем, и он просит дать ему хоть стаканчик воды, забыв о том, что Антс тоже просил и ему отказали, и Хзльми говорит: «Нет». Ей не до него, она потрошит того, другого, который лежит там, на столе, и не может дрыгнуть ни рукой, ни ногой, а стрелка все кружится-кружится, и посвистывает над головой зеленоватая лампа, и — он отчетливо сознает — по крыше бьет сильный осенний дождь...
И Фрол снова кряхтит и опять просит пить, и ему отказывают и лишь вытирают мокрым полотенцем лицо, а секундная стрелка все кружит и кружит, уже надоело следить за ней и затекли руки, до чего же крепко эти бабы стянули ремни, боялись, что не сумеют удержать его, Фрола, ну где же им его удержать? А теперь пользуются, что он беспомощен, и Хэльми показывает ему вспухший комок — с кулак величиной вспухший комок — и кидает его в ведро или в таз, и Фрол вдруг по ее глазам понимает, что он выкарабкивается из чего-то такого, из чего мог и не выкарабкаться.



Аппендикс

У него все затекло — и руки и ноги, и ему страшно хочется пить, во рту пересохло, но пить не дают, а стрелка все кружит, и хотя Хэльми говорит ему: «Теперь, Фролушка, все, остается только зашить», стрелка обходит еще много кругов прежде, чем отвязывают, наконец, его руки и ноги и перекладывают его со стола на тележку, покрытую простыней, и куда-то везут и укладывают в палате среди спящих людей, и Хэльми склоняется над ним и говорит: «Ну, и доставил ты, Фрол, мне хлопот». И Фрол засыпает тяжелым сном, забыв ее поблагодарить за то, что она помогла ему выкарабкаться из чего-то, что никому неизвестно.
Да, операция проведена блистательно с точки зрения остальных хирургов больницы: аппендикс у Фрола прорвался, и Фрол мог бы и не доехать до Таллина, перекочевав по дороге в страну, откуда не возвращаются и молодые и старики.
Хэльми поздравляли с успехом. Но Фролу от этого было не легче. В забытьи ему снились кошмары. Он купался с мальчишками в севастопольской бухте, нырял и натыкался на спрута, и у спрута были человечьи глаза, и он охватывал его мохнатыми щупальцами и тащил в глубину. Фрол вырывался, отрывая щупальца один за другим, ломал и рвал их, но мигом присасывались другие, и они опускались все ниже и ниже, на дно.
Он просыпался и видел на стуле у койки мать, прижавшую руки к груди, как всегда она прижимала, когда слышала в море далекие взрывы. Мать улыбалась печально, потом вставала и, уходя, манила его за собой. Он порывался встать, но ноги и руки были, словно свинцовые, и встать он не мог и опять засыпал и видел, что они — он, Никита, Антонина и Стэлла — поднимаются в вагончике фуникулера на гору Мтацминду, и вдруг обрывается канат, и они все летят вниз, под гору, вместе с вагончиком, и Стэлла, бедная Стэлла разбивается у него на глазах...



И он опять просыпается и видит, что отец пришел его навестить и сидит возле койки, совсем такой, каким он его в последний раз видел — в рабочем бушлате и в старой фуражке, и говорит: «Ну что ж, собирайся Фролушка, пойдем со мной в море». И он опять не может подняться и пойти за отцом и опять засыпает, а проснувшись, словно сквозь дымку тумана, видит Хэльми и людей в белых халатах, и все его спрашивают, как он себя чувствует, и он говорит: «хорошо», но ему вовсе не хорошо, он не может пойти, когда его зовут за собой, и у него слипаются глаза, и он спит, спит, и во рту у него пересохло, и пить не давали двадцать четыре часа, и, просыпаясь, он спрашивал у сиделок, который час, и считал, сколько еще остается, и ему дали всего полстакана теплой воды — ровно через двадцать четыре часа, а он выпил бы холодной и целую бочку!
Наконец, он больше не видит кошмаров и никто не сидит на стуле у койки — ни мать, ни отец. И он вспоминает, что ни отца, ни матери давно нет на свете, и он хочет видеть лишь одного человека — Никиту, но Никита, наверное, обиделся на него; очень глупо, если обиделся, Фрол хотел только лучшего для него. Пусть пройдут месяцы, годы, и — Фрол твердо уверен — Никита раскается, но будет поздно исправлять ошибку задним числом. Фрол засыпает и, проснувшись, видит на стуле у койки Никиту,
— Ты пришел?
— Я много раз приходил, ты принимал меня то за мать, то за отца, Фролушка! Тебе было плохо...
— Да, теперь ему можно сказать, — говорит в дверях Хэльми. — Ты крепко склепан, Фрол, только потому ты и выдержал. Теперь — обещаю — недели через две выпишем в отпуск.
— В отпуск? Самое время в море ходить, а ты — в отпуск! — бурчит Фрол. — Мой «Триста третий» где?
— В море, — отвечает Никита.
—— Вот именно, в море! А не на больничной койке. А Хэльми-то, — подмигивает Никите Фрол, — режет и не боится.
— Боюсь, Фрол, каждый раз ужасно боюсь, — сознается Хэльми. — Но ты был таким молодцом.
— И ты — тоже, — говорит Фрол.
— Выходит, вы оба довольны друг другом, — замечает Никита.



Летом над городом зори целуются...

Когда возвращаешься в свой родной город после долгой разлуки, спешишь сразу пройти по знакомым с детства улицам и площадям. Вспоминаешь дом, памятник, магазин, в котором ты покупал леденцы и ириски, и хочется убедиться, что все осталось на месте, как в твои детские годы. Помнится, именно на этой серой стене висели плакаты, призывающие драться с Юденичем, и через эту заставу уходили из города — не солдаты, нет, а рабочие с винтовками за плечами.
Крамской, приехав с Балтийского вокзала в гостиницу, где в вестибюле туристки в узких обтянутых брюках прогуливали детей — в сбруйке, как фоксов, и, забросив чемодан в номер, пошел прежде всего на Васильевский.
День был солнечный, купол Исаакия золотился. Под мостом Лейтенанта Шмидта скользила Нева. У пристани готовились к отходу в Кронштадт ослепительно белые теплоходы. А на набережной — подальше — вытянулось сероватое здание с башней и шпилем — его родное училище; оно дало ему путевку во флотскую жизнь!
Как будто вчера — а прошло тридцать лет!



С легкой грустью Крамской взглянул на высокие окна и знакомый подъезд и свернул в линии, вспоминая такое далекое и такое близкое прошлое.
Вот большой коричневый дом с глубоким проемом низких ворот, здесь он прожил все свое детство и отсюда ушел воевать с Юденичем. Прошло почти сорок лет, а дом вовсе не изменился.
Он вошел в ворота — и двор все тот же колодец, и так же дети играют в палочку-выручалочку, и девочки прыгают через скакалку. И в окнах видны герани и кактусы — они тут стояли и прежде, и на подоконниках сидят такие же жирные, отъевшиеся коты, как и раньше.
Отсюда вынесли когда-то отца, отсюда проводил он на кладбище мать. И кажется, что это произошло недавно — вчера.
Прошла седая женщина с внуками и пристально на него посмотрела. Что-то знакомое почудилось ему в ее пристальном взгляде. Может быть, это она была Симочкой, дочкой боцмана с «Октябрьской Революции», в которую он когда-то мальчишкой был «втрескавшись», как говорили у них во дворе? Тогда она была стриженой, у нее была русая челка, и она гулко топала по двору каблучками зашнурованных высоких ботинок. Бабушка! Внуки! «Нет, лучше не встречаться с далеким прошлым!» — подумал он с грустью, выходя из ворот.



Но он все же прошел мимо бывшей гимназии, в которой когда-то учился — теперь тут была десятилетка, ребята высыпали на перемену во двор. Миновал облупленные колонны «Форума», где в очереди у касс мальчишки в залихватски надвинутых на ухо кепках угощали мороженым своих юных подруг.
Он пытался представить себе один, другой дом и находил их на месте; даже прежние магазины кое-где сохранились, не сменив прежних вывесок. Свернул на проспект, дошел до Двенадцатой линии.
Тут он жил, много позже, с Любовью Афанасьевной, и этот угрюмый дом показался ему неприятным и злым. Он был похож на тюрьму. Крамской постарался поскорее пройти, боясь встретить старожилов-жильцов, которые могут узнать его и станут расспрашивать о Любови Афанасьевне, Ростиславе и Глебе. О Ростиславе ответит он с удовольствием, а о тех...
Он взглянул на часы. Пора на Галерную. Леночка знает, что он сегодня приедет, вернулась с репетиции, ждет. А вот и такси с зеленым фонариком. Он поднимает руку...



Ничего не изменилось в этой комнате со сводами прошлого века, с толстыми стенами и широкими подоконниками. Словно он вошел в свой вчерашний день. Он садится в кресло-качалку, набивает табаком трубку, а Леночка в полосатом переднике хлопочет, накрывая на стол. Не хватает лишь третьего прибора и Мити. Но Мити не было, когда Крамской приходил сюда и в последний раз. — Юра... иди, — зовет Леночка так, как пятнадцать лет назад, и ставит на стол те слоеные хрустящие пирожки, которые он всегда похваливал.
Много переговорено в белые ночи в эстонском маленьком городке, под сиренью и соснами — «по настоятельному желанию зрителей» гастроли театра были продлены еще на неделю, и Леночка еще раз сыграла жену-куколку Нору и маленькую мужественную женщину, с трудным мужем прожившую жизнь.
Крамской узнал о Леночке все — о ее скитаниях, о ее неудачном замужестве и о страстной любви к театру. Она тоже узнала все, что произошло с ним за пятнадцать лет жизни — о его ранениях в боях, о Любови Афанасьевне, Глебе. Пробел был восполнен — и словно не расставались та, прежняя Леночка и капитан-лейтенант Крамской.
И теперь здесь, в этой комнатке, они говорят о Мите. Леночка достает его письма, забытые стихи, в которых Митя неумело, но искренне воспевал флотскую службу, его фотографии — на многих он снят со своим другом Юрием.
И им кажется, что ни он, ни она не покидали надолго эту большую, уютную комнату, этот дом моряка, где в пепельнице так и лежат его обкуренные, старые трубки.



Продолжение следует.



Верюжский Николай Александрович (ВНА), Горлов Олег Александрович (ОАГ), Максимов Валентин Владимирович (МВВ), КСВ.
198188. Санкт-Петербург, ул. Маршала Говорова, дом 11/3, кв. 70. Карасев Сергей Владимирович, архивариус. karasevserg@yandex.ru


Главное за неделю