— Этак, комиссар, до беды недалеко. Разве можно открытой келью бросать? Разорят! Тут вор на воре и вором погоняет... Вся Лавра беспризорными облеплена. Стянут и спасибо не скажут.
Вдруг несказанный испуг отразился на его лице. Он кинулся к небольшому кованому сундуку, торопливо открыл крышку. Большие руки его дрожат. То, что я увидел, поразило меня. Сундук доверху был наполнен... нательными крестами. Маленькими, средними, побольше!.. Варлаам брал их целыми пригоршнями и медленно просеивал через крупные, сильные пальцы. Блаженно улыбаясь, замолкал и снова приговаривал:
— Вот они. Богатство мое... Крестики православные... Видишь, какие. Теперь-то их будет ли кто еще изготавливать, а Варлаам в Лавре забрал и припрятал. Каждый крест — денежка. Знаешь, чьей выработки эти кресты?
— Нет.
— Художники лили когда-то еще на самом старом заводе Путиловском. Вот какая чеканка.
— А ты не путаешь? Или другой какой Путиловский есть? На этом-то пушки делали.
— Другой? Зачем другой, тот самый. Чудо крестики мои!.. А ты дверь открытой оставил... Темнота! Хорошо, что никто не зашел. Пьяный, сыне, что мертвый. Я когда чую, что хмелею, на три замка запираюсь.
— Да что вы хлопочете-то, сами ведь кресты в Лавре уворовали.
— Не уворовал, сыне, а перенес из обители в келью свою. И теперь это мое... Мое! Тут их, знаешь, сколько? Тысяч тридцать. Если даже по целковому за крест — сколько выторгую? А?
Я смотрел на Варлаама и не узнавал его: алчные глаза, тревожный поначалу, быстро налившийся восторгом голос. Все, что было в нем человеческого, скрыла купеческая озабоченность за сохранность своего товара...
Запирая сундук, Варлаам все ворчал:
— Сохранились... Слава те, сохранились... А то ведь они ничем не брезгуют. Как-то на столе большенный крест оставил — запамятовал. Стащили, ироды. Ну да ладно... Господь спас. Давай поедим, комиссар!
Я отказался. Он ел долго, с аппетитом. Оставшийся спирт вылил в бутылку, спрятал в сундук.
Мне сказал:
— Вижу, ты должной страсти не имеешь. А я, брат ты мой, люблю огненную влагу. Из всех творений бога ее ставлю выше всего. И еще хрен после рюмочки. Чудо! Сколько чудес на земле?
— Не знаю.
— А я знаю. Первое чудо — хмель. Второе — хрен. Третье — молодая монашенка. Больше на свете чудес нету, потому что, если бы были, Варлаам знал бы их. Вот как. А теперь для первого знакомства спроси: почему Варлаам в монахи подался?
Я молчал.
— Спроси, спроси... Расхохотался, пробасил:
— Исповедуюсь: на Руси всей вольготней жизни не было. Не сеешь, а урожай богатый, милостыни не просишь, а сума всегда полна, холост, а дев много, дела на грош, а плата рублевая. Звали меня в годы юные, да и позже то было, в театр петь. Знаешь, какая у меня голосина?. Хочешь, покажу? Вот сюда отойду, на два шага от свечи. «Господу-у!..» Ну что? Потухла свеча? То-то. Ан, как запою, посуда в буфете задребезжит. Звали Варлаама в театр... Не пошел. Там ведь тоже работать надо, с артистами на своем веку погулял, навиделся, чем это пахнет. Потому и объявил себя Варлаам вечным иноком. Дед у Варлаама на помещика спину гнул всю жизнь, отца на сплаве убило, мать с детьми побираться пошла. Так на тот свет нищей и отправилась. А я не схотел. Понимаешь? Не хочу, не буду. Еще отроком сказал: дураков нету. Отбился, к монастырю пристал. И не жалуюсь. Не постно жил. Скоромненько. Всем, комиссар, твоя власть хорошая, а работу работать не буду. Не приучен.
Прерываю его:
— Грешные мысли тебя одолели, отец Варлаам.
— Грешные. А я мыслю так: лучше жить греховодником, да в радости, чем праведником в беде. На том стою. Ясно?
— Что-то не ясно... Выходит, церковь все ложь одну проповедует? — продолжаю наступать. — Вы же людям-то ад обещаете за грехи, а сами грешите и не боитесь? Как же так?
— Как же? Так ведь испокон веку у всех чиновников на святой Руси было. Чего неба бояться, когда на земле хорошо?
— Подожди, я не про чиновников — про церковных слуг спрашиваю, — возражаю.
— А мы что ж, аль не чиновники? Первостатейные чиновники и есть! И даже подчинения были государственного — «Ведомства православного исповедания». При царе такое существовало. Иль возьми хоть самую петровскую табель о рангах. Знаешь?
— Нет.
Все это внове для меня.
— А ты знай — комиссар все должен знать. В табели той все священники приравнены к чинам государственным. К примеру, епископ действительному статскому советнику равнялся, генерал-майору и контр-адмиралу, архиепископ — генерал-лейтенанту ровня, протоиерей — полковнику. Выходит, и отец Варлаам тоже чиновний чин имел. Не шути— чиновник службы царской! Что со мной сделаешь? Сам себе голова. Ну, а перед сильными мира сего колена преклонить за грех не считал.
Члены Святейшего Синода. Фото 7 мая 1915 г. - Во внутренних правительственных документах совокупность органов церковного управления в юрисдикции российского Святейшего Правительствующего Синода именовалась ведомством православного исповедания. -
Варлаам вдруг замолкает. Насыпает корм в аквариум, возится, словно вспоминая что-то, потом говорит:
— Вот хочешь, скажу. Был в недавней церковной истории такой случай. Года за два перед революцией в синод внесли предложение сделать монаха одного епископом. Имя забыл, Никоном, кажется, звали. Гришка Распутин его рекомендовал. Все знали, не только что члены синода: тот монах — непробудный пьяница, развратник, мошенник, вор. И синод предложение отклонил. Раз, другой, третий отклонил. Тогда обер-прокурор, государственный министр по делам церкви, возьми и скажи синоду: «Такого назначения изволят желать в Царском Селе». Как услышал то Антоний Храповицкий, волынский архиепископ, сразу взъярился: «Что же вы раньше молчали, не сказали прямо? Пусть будет епископом. Если в Царском хотят, так мы и черного борова посвятим в архиереи». Вот оно как, комиссар!
Варлаам все еще возится с рыбами. И я спрашиваю его:
— И не скучно тебе было в обители? Уж больно служба-то мрачная.
— Вон рыбкам божьим скучно ли? Трудов немного, а жить вольготно.
— Да ты ж не
Варлаам рокочет густо и весело:
— Это верно, не рыбка! Нет, не скучно.
— И все вы такие, церковнослужители?
— Полагаю, не все. Я еще честный, потому правду реку тебе, сыне. Знаю, многие поболе моего навидались, да смолчат. А почему? Хитрят благочинные.
Я впервые беседую так с проповедником веры божьей. Служит не богу, а золотому тельцу, хочет просто безделья и сытой жизни. Не скрывает хоть. Но такой действительно за деньги и черного борова окрестит. Что ему?
Неожиданно открылась мне жизнь, которую я не знал. Ну что же, не лишнее, может, пригодится. Видно, мое первое знакомство в Лавре еще интереснее и полезнее, чем я думал поначалу. Монах не так уж прост. «Поселить бы, — думаю я, — с таким Варлаамом верующих. Многих бы просветил святой отец, ярыми безбожниками стали бы. Сам-то какой первостатейный безбожник! Лучше не придумать агитатора. И сказал он верно: «Надо тебе все знать, комиссар». Надо... Теперь-то я уж, как от Водолаза, не побегу. Власть не для того завоевывали.
Переехал я в келью отца казначея. Живу с Варлаамом по соседству. Пособия от биржи никак не хватает. Хожу по квартирам на мелкие случайные заработки: где послесарю, где дрова попилю, поколю... Есть у меня даже свой «приход» — Духовская, Митрополитская, Певческая церкви, там часто работа бывает.
На
— Может, к нам пойдешь, комиссар? Сторож в соборе нужен, — предлагает Варлаам. — Ну, чего волком глядишь? Люблю я тебя, оттого и забочусь. И люблю потому, что знаю: не пойдешь. За то и уважаю.
Пособие у меня небольшое, заработки есть не всегда, и монах в лихие дни заботится, кормит меня и снабжает деньгами. Все это в строгий долг — таков уговор.
Как-то сказал мне:
— Для тебя не жалко. Станешь ты, комиссар, дельным человеком, может, Варлаама помянешь — без толку он жизнь прожил. А про те деньги, ей-богу, не думай. Купцы и фабриканты бывшие платят хорошо попу да мне. Большую деньгу платят. «Отмоли, — просят, — у бога старую жизнь». Берет батюшка за такие просьбы особо. Дорого берет. Пою и я им, а сам думаю: «Дурачье, все равно никуда не схоронитесь. Страшновато, конечно, но возврата, видно, к старому не будет».
Странные отношения у нас сложились с Варлаамом, Ругаемся, спорим. И все же он тянется ко мне, и я его прогнать не могу.
В один из вечеров стучит Варлаам. Смотрю, несет что-то под полотенцем: аквариум!..
— На, комиссар, бери, тварь живая. Рыбы хорошие. Я тебя научу, как за ними ходить. А радость великая смотреть на них. Нет рыбам до суеты мирской дела. Отдыхаешь около них.
Не думал тогда, что заражусь той страстью. А так случилось. Варлаам научил меня любить рыб. Он много читал про них, знал мудреные названия, повадки. Слушать его, такого, было интересно. И грустно. Словно жили в том Варлааме два человека. Был он, как большое, сильное дерево, что покривело и в сук бесплодный пошло. А мог бы, наверное, полезным людям стать. А то и сотворить что. Талантлив был... До самой смерти просидел в Лавре, да так и не смог побороть в себе второй своей натуры. Больно въелось в него дурное, съело душу безделье тлетворное.
1 МАЯ 1925-го
Есть место на другом конце города, куда ранним утром или к дневной пересмене нет-нет да и приведут меня ноги. Так и сегодня, 1 мая 1925 года, вышел я из своей кельи, чтобы пойти привычным путем. Встречаю весенний день один, без товарищей. Праздник радует, а на сердце тяжело: вот сейчас увижу нарядные колонны с лозунгами, плакатами, красными знаменами. Трудящиеся города революции выйдут на демонстрацию веселые, радостные, окрыленные. И только я буду в этом людском потоке один. Без любимого дела... Безработный. Уже не матрос, не солдат. И все еще не рабочий...
Трудно быть без работы, когда тебе двадцать пять лет да еще если ты с детства привык трудиться, сроднился с машинами, давно избрал себе профессию по любви и все мечты только об одном — попасть на завод. Но на бирже один ответ: на завод не требуется.
Может, теперь, читая мою книгу, молодые не поймут того моего настроения: никому из них быть безработным не приходилось. Сейчас всюду нужны рабочие руки. Развернешь газету — каждый день можешь прочитать: «Требуются»...
В то праздничное утро 1 мая 1925 года я долго бродил по городу. Люди торопились к заводам, учреждениям. У своих баз собирались пионеры в красных галстуках — первые пионеры страны. Всюду песни, радостный говор, приветствия.
Ноги сами ведут меня к заветным воротам через площадь Стачек. Невольно улыбаюсь. Наблюдаю, как строятся у Нарвских ворот рабочие колонны. Потом медленно иду вдоль них, туда, к «Красному путиловцу». Как много алых стягов, лозунгов на кумаче! Всюду вспыхивают песни, рожденные революцией. Звучат слова, что звали народ на бой с самодержавием. Играют оркестры, переливаются знамена в лучах солнца. Иду, слушаю, смотрю. Сердце бьется все сильнее. И становится очень хорошо на душе. Ярко, до боли вспоминаю прошлый, 1924 год, последний год моей флотской службы. Отпускником на праздник попал я сюда. Были тоже песни и говор. Было очень празднично, шумно. И вдруг — у ворот заминка какая-то. Я увидел: медленно рокоча, вышла оттуда странная машина. Ликующие возгласы, люди расступаются, освобождая дорогу.
— Трактор!
— «Фордзон!»...
— Гляди, да гляди-ко!..
Небольшая, приземистая, по грудь человеку, шла машина медленно, порокатывая, и все кругом вдруг разразились аплодисментами, криками «ура!». Оркестр заиграл «Интернационал». Его запела вся улица. Люди пели гимн труду. А трактор, властно врываясь своим рокотом в песню, шел, сопровождаемый небольшой группой счастливцев, видимо, тех, кому суждено было подарить стране эту первую отечественную машину. Трактор занял почетное место в голове колонны путиловцев. Свежий ветерок надувает транспарант, пружинит кумач: «Берегись, соха, трактор идет!» Демонстрация двинулась к площади
Продолжение следует