Час купания. Мы прыгаем в море со шкафута, уже загорелые, бронзовые. Мы оплываем вокруг корабля. Кто там орет: «Спасите! Тону!»? Самохвалов, раззява! Его подбирают в шлюпку и поднимают на палубу крейсера. Роберт, продолжая отплевываться, все же стал в позу. — Спасибо, товарищи, за спасение будущего хорошего офицера. Хорошего? А быть может, ты вовсе не будешь хорошим? Умора!
Давно мы так не смеялись. И командир нашей роты Бунчиков, и мичман Белкин, и воспитатель Кирсанов за нас взялись всерьез. Вы знаете, что такое шлюпочные учения? На ладонях появляются пузыри и мозоли, ноги гудят, но зато ты чувствуешь себя марсофлотом. Нам с Вадимом не привыкать — мы вдоволь погребли с ним в бухте Киви! А вот кто с непривычки — тому трудновато. Пыхтят. Особенно Маслюков — семь потов с него сходит, с бедняги. Мельгунов устает и бросает весло. Возле голого и длинного острова нас настиг шторм. — Семь баллов,— объявил Дмитрий Сергеевич и погнал нас всех с палубы. Я удивился, как он бодро расхаживает по качающейся палубе на протезе. Нас заносит даже на двух здоровых ногах! Но мы с Вадимом и в шторм рисковали ходить на «Бегущей». Мы задержались и, пока остальные спускались в кубрик, загляделись на огромные пенистые валы — крейсер зарывался в них носом. На самом носу, прикрытый брезентовым щитом от ветра и волн, стоял впередсмотрящий. Вот бы туда! Разве не прекрасно встречать грудью стихию, опускаться и подниматься, подниматься и опускаться и знать, что ты впередсмотрящий? Хорошо быть впередсмотрящим в море, на корабле и хорошо быть впередсмотрящим и в жизни... Дмитрий Сергеевич повторил приказание, и пришлось скрепя сердце спуститься в кубрик. А тем временем крейсер повернул на девяносто градусов; началась сильная бортовая качка. Из тамбура были видны леера и бушующее море, вкатывавшееся на палубу, когда крейсер кренило на левый борт. Такую махину раскачивает, как спичечную коробку! А он не «Бегущая» и не рыбачий баркас. Кто-то толкнул меня. Самохвалов! С совсем позеленевшим лицом. Что ж ты не выступишь с речью, миляга: «Перед лицом грозной стихии еще теснее сплотимся, товарищи, вокруг командования нашего корабля!»? Его и корчило и корежило. Мичман спешил к нему с таблетками и со стаканом воды. Самохвалов чуть не отгрыз край стакана. Белкин успокаивал, что такое почти с каждым бывает.
Крейсер в походе — Сам привыкнуть не мог,— сказал он убедительно и поспешил на помощь к другим. Такая штука, как морская болезнь, по-моему, заразна. Море стихло. Все успокоилось. И когда я увидел вдали острые шпили Таллина и над ними знакомую вышку Олая (говорят, она самая высокая точка на Балтике), я почувствовал, как радостно встретиться с родным городом. Все столпились у борта. Многие видели Таллин впервые. Крейсер величаво вошел в таллинскую бухту. С моря мой родной город казался прекрасным вдвойне.
ТАЛЛИН
Нахимовцы разевали рты на каждую башню. Когда спросили, как называется круглая башня с флагом над ней, я сказал — «Длинный Герман». Вадим зафыркал. Но о том, что «Длинным Германом» мы между собой называем мичмана Белкина, другие не знали. И хорошо, что не знали. Не каждому нравится, когда его именуют башней.
Когда уезжаешь надолго и возвращаешься через год, родной город кажется тебе желанным вдвойне. Я повел ребят на Вышгород, на площадку, откуда видны черепичные крыши, сотни покатых крыш, а за ними порт с кораблями, придавившими серую воду. И мы поднялись на башню «Кик-ин-де-Кёк» и в смотровые окошки смотрели на город. И Валерка на этот раз хамить не посмел — он видел, что все восторгаются Таллином. Мы обошли все узкие улочки — Пикк и Виру, Харью и Ратаскаеву; потом я решил забежать домой, взглянуть на маму. Я открыл своим ключом дверь и очутился в объятиях Ингрид. Она визжала, старалась лизнуть меня в нос, уперлась мне лапами в плечи. «Ты приехал, приехал, приехал! — говорили карие преданные глаза.— Неужели ты снова уедешь?» Мне ее стало жалко до слез. Она поняла, что я ухожу, загородила мне путь, подала лапу: «Не уходи!» Я пообещал ей: «Мы скоро увидимся». Но она не поверила. Я ушел. Она заскулила за дверью так жалобно, что я поскорей сбежал с лестницы. Я дошел до остановки трамвая. Из телефонной будки позвонил в поликлинику. Мамы не было. Уехала на вызовы. Тогда я пошел к Карамышевым. Не доходя до их дома, я встретил Карину. Ларсен завилял хвостом, но Карина ему приказала сидеть. И он сел. — Ларсен, вам знаком этот молодой человек? — спросила Карина. Ларсен вдруг зарычал. — Ах, незнаком? Так почему же он заговаривает с нами на улице? Пойдемте, Ларсен!
Я обозлился. У меня не было времени. Я сказал: — Хватит тебе валять дурака! — И вы нас еще оскорбляете?.. — Карина!.. — Вы не забыли еще мое имя? Но адрес забыли, не правда ли? Вы забывала, Максим, вот кто вы! И каким ветром вас принесло все же к нашему дому? Ни одной девчонке я не позволил бы говорить так со мной. Я бы просто-напросто к ней повернулся спиной. А здесь я стоял как болван и смотрел на ее гордое личико. Если бы у меня было больше времени, я продолжил бы эту игру. Но времени не было. ...... — До свидания! — Максим! — Вы что-то сказали? — Я сказала — счастливого плавания! С меня было довольно. Но Ларсен преградил мне дорогу, добродушно помахивая хвостом. И тут я почувствовал, что не могу так вот просто взять и уйти. Она спросила: — Вы сегодня уходите?
— Да. — И скоро? — Часа через три. . — И ты не вернешься? — Нет. — Так почему ж ты молчишь? Почему не расскажешь, как жил ты всю зиму? — Но ты... — Ты обещал мне писать хоть раз в месяц. И мы с Ларсеном всё лазали в ящик. Я слышала, девочки к вам приходят на танцы. Ты завел новых подруг? — Нет! — Так поскорее рассказывай, если ты должен уйти! Мы сели у пруда на скамеечку. Лебеди устремились к нам, но угостить их было нечем. И они разочарованно стали чиститься и охорашиваться. Я говорил, говорил, как учились мы и как плавали, какие я книги прочел и в каких был театрах. А время бежало. И мне надо было повидать маму. И спешить на корабль. Я заметил, что держу руку Карины и ее рука покорно лежит в моей. Я отдернул руку. Еще подумает что-нибудь! — А ты знаешь,— сказала она,— папа был очень болен, и твой отец его оперировал. Он спас папе жизнь! Максим, что за человек твой отец! Вот тебе за него! Она чмокнула меня в щеку.
На прощание Ларсен подал мне лапу. В коридоре поликлиники была к маме очередь. Тут сидели горемыки с подвязанными руками, один с ногой в гипсе, другой с повязкой на шее. Люди пожилые, почтенные, в чинах, орденах. Они посмотрели на меня злыми глазами: «Здесь очередь». Пришлось подождать. Никто не поверил бы, что я спешу на корабль. Я дождался наконец. Хотел, войдя в кабинет, пошутить: «Доктор, у меня что-то застряло в кишках». Но когда я вошел и увидел маму, мою маленькую, славную маму, в белом халате и в шапочке, усталую после вызовов и после большого приема, мне стало не до шуток. Я крикнул: — Мама! — и кинулся ее обнимать. Она испугалась: а вдруг в кабинет вошел призрак? Но когда обняла меня так, как обнимает лишь мать, она поняла, что это я, Максим, Максимка, Максимушка. И принялась целовать — не так, как Карина,— подумаешь, чмокнула в щеку.. Мама выглянула в коридор — больше никого не было. Она сказала: — Пойдем домой,— и вся сразу сникла, когда я сказал, что домой я уже не успею. Мне пора на корабль. — Когда же ты приедешь, сынок? — Через месяц... И мы посидели с ней здесь, возле лежака, на котором она перевязывала больных, и стеклянного столика, на котором лежали инструменты. Я и моя усталая мама. Она сказала, что отец стремится поскорее вернуться домой, уже подал рапорт. Он скучает без нас. — Ну, мама, до скорой встречи! Я приеду и в Таллин и в Кивиранд, к деду! До свидания, моя дорогая!..
Таллинский рейд.
Я вовремя поспел на корабль. Корабль снялся с якоря и вышел из гавани. Перед нами было опять беспредельное море, широкая Балтика, которую моряки называют «седой». Дмитрий Сергеевич рассказывал нам о трагическом походе из Таллина кораблей осенью сорок первого года. Это происходило в те дни, когда под самым городом бесчинствовали фашисты, когда они сожгли Никонова и караван кораблей, на которых уходили тысячи людей, бомбили «юнкерсы», встречали подводные лодки и некоторые моряки тонули по три, по четыре раза, прежде чем добрались до Кронштадта. Их подбирали с воды. Белая ночь расстилалась над морем. И море было словно сметана. Мы сидели на палубе — нас никто не загонял еще спать. — Споемте, друзья,— предложил Вадим словами из песни. И мы дружно спели «Вечер на рейде». Меня охватило — ну да, охватило, иначе не скажешь, — какое-то особое чувство. Мне вдруг показалось, что я моряк военных времен и мы идем навстречу врагу; вступим в бой на рассвете...
Иосиф Кобзон и хор Турецкого Продолжение следует. Верюжский Николай Александрович (ВНА), Горлов Олег Александрович (ОАГ), Максимов Валентин Владимирович (МВВ), КСВ. 198188. Санкт-Петербург, ул. Маршала Говорова, дом 11/3, кв. 70. Карасев Сергей Владимирович, архивариус. karasevserg@yandex.ru
— Кто сказал, скотина? — Каждан. При всех батарейцах. Тяжелым ударом офицер сбил Каждана с ног. А потом принялся избивать Соловья. Насытившись побоями, сказал: — Научись, сукин ты сын, разговаривать по-человечески. За каждую поговорку будешь получать зуботычину. Ясно теперь? — И в темный день будет ясно, — ответил Соловей и опять получил сильный удар кулаком. Что за человек наш Соловей! Знал ведь, что свое получит, а сказал. Мне часто доводилось наблюдать, как свирепый командир расправлялся с матросами. Как-то я спрашиваю у Якума, почему он служит сверхсрочно, а не идет на завод. Ведь у него руки золотые... — Почему, спрашиваешь? А кто ж, по-твоему, оценит мои руки-то? Заводчик, может, какой? Купить-то он их купит, чтобы обогащаться, но богатства ему прибавлять не хочу. Тут хоть служба чужая, да мне нужная. Вот пойди пойми, зачем она ему нужная. Загадки задает мой Якум поступками: то ночью куда-то исчезнет, то кто-нибудь тайком на батарею к нему проберется, шушукаются, то книги читает, говорит, секретной важности, царь за них на каторге сгноит. Мне однажды сказал: — Запомни, для офицеров ты глухой, немой и слепой... Ничего не знаешь, ничего не видел, ничего не слышал. Что матросы говорят, что делают, как живут — ничего не знаешь. О чем бы ни спросили, тверди: несу цареву службу.
Смотреть "Овод", 1955 г. Не скоро довелось мне прочитать «Овода», а потом и «Спартака». Прочел и спросил у Якума: — Ты Овод или Спартак? Редко улыбался Якум. А тут улыбнулся своей удивительной по доброте улыбкой, ответил: — Вырастешь — во всем разберешься.
СЛУЖУ У ГОСПОДИНА ЛЕЙТЕНАНТА
Служит у нас в крепости лейтенант Пуришкевич. Все присматривается ко мне. Однажды возмутился: почему этот мальчишка, усыновленный матросами батареи 1-я «Буки», хлеб даром ест? Каждый раз, когда я вспоминаю об этом, невольно всплывает одна присказка: «Корабль потерпел крушение, на обломках доски спаслись лиса и петух. Плывут они день, другой. Вдруг петух слышит громкий истошный голос лисы: — Эй, петух, слушай, не смей пылить! Петух посмотрел по сторонам —- кругом вода, какая пыль? И ответил: — Зачем придираешься? Проголодалась, есть хочешь? Так и скажи...»
Лейтенант Пуришкевич, что та лиса. Ему хорошо известно: не даром ем хлеб, много хлопот у «сына батареи». Правда, матросы, с виду грубоватые, суровые люди, относятся ко мне очень бережно. Никакого тяжелого дела не поручают, дают возможность лишний часок поспать, если у кого конфета или пряник заведется, обязательно побалуют. Но работы у меня немало. — Пришли-ка сорванца ко мне, — сказал Пуришкевич Якуму. — Зачем-то ты ему понадобился. Ступай, — говорит Якум. Прихожу, докладываю по форме — матросы обучили. Пуришкевич стоит у крыльца своего дома, играет в воздухе плетью. Худой, длинноногий, с дынеобразной головой, рыжеватыми волосами, холеным лицом. Тонкий нос оседлало пенсне. Оно, видимо, плохо держится, прикреплено цепочкой, утопающей в кителе. Стою. Жду. Он испытующе смотрит, плетью играет: для устрашения, что ли? Но ведь хорошо помню, как он поморщился на слова командира: «Плеть, господин лейтенант,— двигатель истории». Поморщился, покривился тогда. А сам вот сейчас словно наш пензенский поп, Водолаз, когда тот ученика наставляет: «Страх, сыне, правит миром»... Стою перед лейтенантом навытяжку. Пуришкевич неожиданно спрашивает: — Собак боишься?
Собака бывает кусачей только от жизни собачьей. Собак?.. Сразу стала перед глазами наша улица в Пензе и гроза ее — злой Полкан. Не дай бог, бывало, сорвется с цепи, всех в страхе держит. И только я, хотя не был его хозяином, мог с ним дружить, меня он никогда не трогал. Набрался храбрости, говорю: — Никак нет, не боюсь, ваше благородие. Он вдруг протяжно, на удивление мне, свистнул. Обгоняя друг друга, на свист примчались холеные псы. Их было восемь: поджарые, в яблоках красавицы лягавые, сеттеры, черно-бурая овчарка, которую все мы знали (часто ходила она с Пуришкевичем) по кличке Волк, и даже такса. Подбежали к хозяину, словно по команде легли у ног. — Не боишься? —говорит Пуришкевич. — Никак нет, ваше благородие. — Ну-ну... А знаешь ты, что собака любит ласку?
Мой любимец - собака. Carl Reichert. Еще бы мне не знать этого! В далеком детстве моем при матери была у меня Жучка, потом Пират — собаки-друзья. Кажется, ни разу в жизни я даже не погрозил им за непослушание. — Знаю, ваше благородие. — А то знаешь, что одним пряником можно собаку испортить? Вот этого я не понял. Да разве такой лакомой драгоценностью кормят собак? Я хорошо знаю цену прянику: на нашей улице он был радостным подарком, да и здесь у матросов появляется только в праздники. Но что скажешь? Отвечаю, как обучен: — Никак нет, ваше благородие. — М-да... Дурак! Не обижаюсь: знаю, Пуришкевич врет. Он всех матросов тоже дураками зовет, а мне хорошо известно, что они умные и добрые люди.
— А дурак потому, — продолжает он, — что понимать надо: человека, как и собаку, одним пряником только набалуешь. Воспитывать следует плетью и пряником. Ну да ладно, не твоего ума наука. С сегодняшнего дня поручаю тебе кормить собак и ухаживать за ними. На матросской кухне получишь псам еду. Живут они в сарайчиках. Гляди, чтобы чисто было. С моими четвероногими друзьями я быстро подружился. И слушались они меня во всем. Это давало мне, мальчишке, много радости. Однажды, когда я у моря играл с собаками, раздался резкий, повелительный свист. На горке стоял Пуришкевич. Я не успел оглянуться — сорвались собаки и понеслись. Что толкнуло меня на этот поступок: когда собаки были на полпути к Пуришкевичу, я сам вдруг громко свистнул. И... перегоняя друг друга, собаки стремглав бросились ко мне. Я был очень доволен. Злобный, размахивая плетью, спустился с горки Пуришкевич. С ходу свирепо полоснул собак плетью. Перевел дух. Сказал медленно, тихо, сквозь сжатые зубы: — Пошел вон на батарею. Испортил собак, мерзавец! И я вновь возвратился к Якуму. — Не горюй, — сказал он мне. — И грустить не надо. Больно не любят, Володя, господа офицеры чужой радости. Наш-то этот еще лучше других.
1-я «БУКИ» КРЕПОСТИ ПЕТРА ВЕЛИКОГО
С моря дует сильный ветер. Когда мороз разгуливался, набирал крепость, а тусклое солнце спускалось где-то недалеко и расплавляло весь горизонт, удивительным становилось зрелище: над полыхающим закатом нависали грузные, темные тучи, и, казалось, вгоняют они дышащую огнем полосу неба куда-то в пропасть. Я хорошо знаю: это им всегда удается. Вот и сейчас — всей своей тяжестью они давят, наваливаются. Собрали силу. И вдруг земля как-то разом неожиданно покрывается непроницаемой темнотой. Мы сидим на бруствере — Якум, Соловей и я. Сегодня Новый год. Соловей говорит: — Урожайный должен быть год. Якум откликается: — Пора... Я удивленно смотрю на обоих. Что-то таинственное звучит в этом «пора». Соловей пружинисто спрыгнул с бруствера, пошел за Якумом, не сказал ни слова. Куда? Многого я по-прежнему не понимаю. И не объяснит никто: мал я еще для них, наверное. Про реку Лену на батарее все говорят, про расстрел какой-то. Знаю теперь: почти половина наших матросов — штрафники, списаны на берег за провинности. За какие? Ведь народ все хороший, дружный. Не понять...
Ленский расстрел. Худ. А.В.Моравов. Вот и сегодня меня почему-то услали из землянки к пушкам. Любопытно, над чем колдуют там старшие? Побежать за ними, проследить? Если б то в Пензе, не утерпел, так бы и сделал. Но тут... Нет, раз Якум и Соловей послали меня — значит, так нужно. Сижу и жду. В траншее мы вдвоем. Неторопливо ходит Прохор, самый высокий и самый сильный матрос на батарее. Поверх шинели накинут тулуп. Снег валит и оседает на шапке, воротнике, плечах Прохора, и он становится похожим на снежного человека. Подошел ко мне. Помолчал. — Тебе-то какая печаль мерзнуть? — Приказано. — Ишь ты, и будешь мерзнуть? — Привык. — А я вот все не привыкну. Не могу. Тоскую, Володька. Дай бог кончить, — он перекрестился, — да домой. Царева служба хороша, да черт ей рад, не будь к ночи помянут. Дома-то сейчас у нас девчата гадать садятся. Встретят Новый год, да как зачнут спивать песни. Гуляют... Моя суженая тоже с ними. Ждет не дождется. А я тут торчу. И кому нужен?
Е.М.Бём. Я знаю, что отвечать в таких случаях, не раз слышал, как товарищи успокаивали затосковавшего друга: — Служба, дядя Прохор. — Ишь ты... — удивляется он. И вновь принимается ходить. — А ты можешь пустить по воде иголку и чтобы плавала?— спрашивает неожиданно. — Иголка — металл. Потонет, дядя Прохор. — Ишь ты... Захочет бог, не потонет, — уверенно говорит Прохор. — По тому и судьбу свою на весь год узнаешь. Какой будет жизнь, горькой или сладкой. Взад и вперед, взад и вперед ходит около меня Прохор. Замолчал. О чем он думает? Вот и бога вспомнил. Матросы на нашей 1-й «Буки» крепости Петра Великого по-разному относятся к господу богу. Соловей, например, с издевкой. Он прямо говорит: «Если бога в голове нет, то небесный батенька не поможет». Прохор верит, крестится, Якум неохотно на эту тему разговаривает. Но однажды, давно это было, сказал: «У нас с тобой боги разные». Вспомнил я тогда дядьку Остапа, его слова. Спросил: — Это как, дядя Якум? — А так. На тебе крест, и я, магометанин, должен твою веру презирать. Магомет зовет истреблять иноверцев. Раз ты иной веры человек, значит, мне, татарину, враг. А я тебя за сына родного считаю. Значит, выходит дело, я против Магомета иду? Помолчал, подумал, потом продолжал:
— И иду. Потому что несправедлив бог, богачам потакает. И оттого он у каждого народа свой — чтобы разделить племена. Все для того, чтобы темные да бедные люди меж собой враждовали. Зачем такие боги, а? Злую да подлую правду жизни сокрыть?.. Я знаю, мой дядька всегда прав. И мне очень жаль Прохора. Как помочь ему?