Подлодки Корабли Карта присутствия ВМФ Рейтинг ВМФ России и США
Какой способ жилищного обеспечения военных вы считаете наиболее оптимальным?
Жилье в натуральном виде
    62,16% (46)
Жилищная субсидия
    18,92% (14)
Военная ипотека
    18,92% (14)

Поиск на сайте

Альманах "Балтийская лира", рассказы

Часть I. Стихи поэтов Балтики

Страница I

Страница II

Страница III

Страница IV



Часть II. Писатели-маринисты Балтики

Страница II

Страница III



Игорь Блинов

        Знай наших


Вадим Генин

        Маленький Мук


Валентин Зорин

        Бисерный ангел



Игорь Блинов


Блинов Игорь Владимирович родился в 1963 году, в 1985 году окончил Высшее военно-морское училище им. Фрунзе, служил офицером на надводных кораблях Балтийского и Северного флотов. Рассказы публиковал в газетах “Страж Балтики” и “На страже Заполярья”.

Знай наших


          Страна наша перестроилась. У нас как-то вдруг не стало врагов, ну просто плюнуть негде - везде одни друзья. И вот друзья из блока НАТО посылают в наш генштаб письмо - мол, у нас во Франции проводятся соревнования военных. Они там стреляют, прыгают, бегают. Не хотите ли вместе с нами побегать, пока на общих началах, вне конкурса, так сказать. Задумались, почесали затылки, но все же дали добро. Бумага, обрастая подписями, скатилась на майора-исполнителя. Тот тоже почесал затылок, но долго не думал. Кого послать сразу ясно, конечно своих. Из Н-ского училища, которое сам заканчивал.

          И полетело из Москвы приказание в это далекое училище: “Выделить пятнадцать человек, плюс прапорщик, плюс офицер, для следования в город Париж на соревнование” Срок исполнения - как всегда, вчера.

          В училище приказание получили поздно вечером. Дежурный вздул телеграфистов за некачественный прием: “Какой Париж? Я вам что, идиот?” Телеграфисты заламывали руки и божились на портрет командующего.

          В три часа ночи всех своих замов собрал начальник училища, седоусый генерал. Его суетливый заместитель по воспитательной части вносил одно предложение за другим. Как отобрать лучших? Предлагал провести собрание, проверить знание истории французской революции, проверить личные дела. А потом...

          - А потом - суп с котом, - прервал его мудрый генерал- Сегодня в девять тридцать борт на Москву. Значит так, посылать будем спортсменов. Бегунов. И чтобы рост у всех - сто восемьдесят, а нога - сорок три! Историю французскую у нас один хрен никто не знает!

          Через полчаса заместитель по учебной части построил человек пятьдесят. Генерал отбирал лично и тщательно.

          - Ну, пожалуй эти пятнадцать сгодятся. Остальным - лопаты и на снег!

          - Сынки! - обратился к оставшимся- Если кто- чего, то имейте в виду! Дальше зам объяснит. - Повернулся и ушел в кабинет.

          С офицером и прапорщиком было проще. Решили сразу - капитана Барсукова. Он как раз и бегун, да и снабженец, сам от голода не помрет, да и людей не уморит... а то ведь знаете, что в этой Франции едят, небось одних лягушек! Из прапорщиков взяли Редькина из третьего батальона. Он афганец, в самый раз для Парижа будет.

          В Москву самолет прилетел через сутки, всякие были и посадки, и задержки. В столице пробыли два дня. Там всех одели с иголочки и заинструктировали до обморока. На третий день, рано утром полудохлый ПАЗик с визжащей коробкой отвез всех в Шереметьево, где без лишних формальностей группу затолкали в ИЛ-86.

          Франция встретила тепло - плюс шестнадцать. Снега не было, такая вот зима у них. В Ле-Бурже к ним подошел молодой человек в сером костюме и галстуке-бабочке. Представился переводчиком, обозвал Барсукова лейтенантом и повел к автобусу через залитый неоновым светом зал. Грохот сапог, длинные шинели, шапки, вещевые мешки дореволюционного образца, а особенно коренастая фигура прапорщика Редькина - вызвали у аборигенов смутную тревогу на уровне генетической памяти. Французы цепенели, открывали рты, а потом бочком-бочком отступали к стенам аэровокзала. Через зал шла русская зима, чудилась смоленская дорога и дубина народной войны.

          Ближе к ночи группу привезли в лагерь и разместили в палатках. Палатки были обыкновенные - брезентовые, только сшиты руками и для людей. Измотанные дорогой курсанты попадали в кровати и ровно через пять минуты окрестности содрогнулись от могучих раскатов храпа прапорщика Редькина.

          Утром не выспавшийся из-за храпа Редькина капитан Барсуков поднял всех умываться. Полусонные шли по указателям “WC” и уперлись в ряд вагончиков, затянутых маскировочной сеткой. Когда Редькин узнал, что это полевой туалет, его “замкнуло”. Прошедший Афган прапорщик ходил по вагончику, трогал разные блестящие штучки, заглядывал в полированные унитазы, щупал мягкую бумагу и, дергая себя за ухо, спрашивал у всех: “Ну зачем в поле туалет?” От вывиха мозгов его спас капитан Барсуков, утащив всех умываться на протекавший рядом ручей.

          Потом был завтрак - из пяти блюд, на выбор. Потом электронные стрельбы, потом еще чёрте что, а потом первый день закончился. Вечером командиров собрали в штабе, и таким образом, вдали от Родины, на земле Франции пятнадцать молодцов оказались предоставленными сами себе часа на два.

          За два часа можно много успеть, особенно, если ты молод, здоров и сообразителен. Сообразили мгновенно - цель французский коньяк. Где? Да вон, в соседнем городке, что за лесом виднеется. Деньги? В карманах нашлась десятка и три рубля мелочью. Из них два старых - с Ильичем.

          Рванули за коньяком сержант и рыжий самый молодой курсант. Километр одолели минуты за четыре, еще через пять ноги сами вынесли к домику с вывеской “CLUB”. Сержант подошел ко входу и со словами: “Не может быть, чтобы здесь не наливали!” - решительно распахнул дверь. Он не ошибся, здесь наливали - в клубе было полным-полно военных. Кто пил, кто курил, кто играл в бильярд. Увидев наших, присутствующие замолчали и повернулись к двери. Сержант с Рыжим, не сбавляя шага, прогромыхали к стойке и сержант спросил: “Ты французский знаешь?” Рыжий соображал недолго - вспомнил классику: “Шерше ля... коньяк!” Сержант тут же шлепнул на стойку железные рубли с Ильичем и, глядя на удивленного бармена, добавил, сжав ладонь в кулак: “Рашен сувенир! Но пассаран, мать вашу!” Вокруг заулыбались, бармен захохотал, бильярдисты просто заржали. Бармен нырнул куда-то вниз и вытащил бутылку коньяка, сказав -“Презент!” - “Нам презентов не надо! - гордо заявил сержант и кинул на стойку десятку, потом кивнул Рыжему - Пошли, нас ждут!”

          Уже на выходе услышали они:

          - Ванья! Рашен! Гейм! Гейм! - здоровенный негр с буквами “USA” на зеленой майке, нагло улыбаясь, протянул Рыжему кий, - Ванья! Коньяк!

          Рыжий резко развернулся, он все понял.

          - Что, жертва апартеида, пузырь выиграть хочешь? Попробуй!

          Сержант с ужасом наблюдал, как столь трудно добытая бутылка покатилась по зеленому сукну. Стол тут же облепили усмехающиеся болельщики.

          Через час в клубе уже никто не смеялся. У ног сержанта стояло шестнадцать бутылок коньяка. Рыжий не проиграл ни одной партии.

          Под аплодисменты подхватили коньяк и двинулись в лагерь.

          - Ну ты даешь! - сержант не скрывал своего восхищения.

          - Ничего особенного, - сказал Рыжий. - Просто в бытовке нашей роты вместо гладильного стола стоит бильярд!

          К своей палатке пробирались скрытно. Бутылки спрятали в ручье. Успели к построению - Барсуков только начал делать объявление:

          - Завтра основное мероприятие - кросс тридцать километров, стартуем вне зачета - последними. Поэтому сейчас на горшок и спать! Разойдись!

          Объявили отбой. Ровно через пять минут захрапел прапорщик Редькин, еще через час уснул Барсуков...

          В полночь, в серебристом сиянии французской луны, в сторону темного спящего леса бесшумно скользнули пятнадцать теней...

          Утром на завтрак явились только капитан и прапорщик. Плотно поев за всех, они с трудом разбудили курсантов. Вид курсантов, правда, вызвал у них некоторое подозрение...

          Высокий седой судья соревнований тоже поначалу с сомнением вглядывался в помятые лица русских курсантов, сочувственно поцокал языком, потом увидел бодрого как огурец Редькина и махнул флажком.

          Пробежав километров пять, обогнали четыре команды. Барсуков посчитал, что для начала достаточно, объявил перекур. Расположились на живописной обочине. Капитан присел у пня, курсанты попадали в жухлую траву. Редькин стал деловито перематывать портянки. Закурили. Из-за поворота выскочил джип и тормознул напротив. Седой судья с выражением живейшего участья что-то спросил у Барсукова по-французски.

          Ориентируясь на интонацию, Барсуков поднял большой палец: “Но проблем! Всё о-кэй!” Судья пожал плечами и укатил обратно.

          Капитан скомандовал, группа построилась и поскакала дальше. Обогнали еще четыре команды. Барсуков с удивлением заметил, что бегут только они, остальные идут быстрым шагом. Пошли и наши пешком, закурили. Опять будто из-под земли вырос судья на джипе. В этот раз он был менее любезен - что-то кричал и тыкал пальцем в дымящиеся сигареты.

          - Курить здесь нельзя! - догадался Барсуков. Отобрал у всех измятые пачки примы и сдал судье.

          Без курева, что делать? Решили снова бежать. Время подходило к обеду. Барсуков торопил - привалов не делать, вперед - до самого финиша...

          Через два с половиной часа домчались. Кроме переводчика наших никто не встречал. Капитан пошел разбираться в штабную палатку. Если бы вместо Барсукова в штабе появился Папа Римский, то это произвело бы меньшее впечатление. Оказалось, что наши курсанты, стартовав последними, прибежали на полтора часа раньше всех. Сбившись с маршрута, они сделали приличный круг и проскочили мимо пункта отдыха и питания. Надежды французов обнаружить наркотик в сигаретах лопнули. Никакого допинга!

          Уже позже Барсуков узнал, чем занимались его подопечные вчера вечером и ночью. Ему стало дурно. Французы зато были восхищены.

          Вечером был банкет, Поднимали тосты за Россию и загадочную русскую душу. Французы, глотнув по маленькой рюмочке коньяка, затянули “Катюшу”. Капитан грустно улыбался и молчал, предчувствуя, какие разборки его ожидают на родине.


Вадим Генин


Генин Вадим Григорьевич родился в 1937 году в г.Запорожье. Окончил Каспийское Высшее Военно-морское училище. Служил на Черноморском и Балтийском флотах. Рассказы печатались в периодике. Капитан 2 ранга в запасе.

Маленький Мук


          Особой любовью у нас, на тральщиках, пользовался корабельный врач, он же док, капитан медицинской службы Парамонов Николай Иванович, которому я приклеил кличку Маленький Мук. Надо сказать, что кличка эта была совсем не обидная и, кроме как маленьким ростом, наш док на героя восточной сказки ничем не походил. Николай Иванович был квадратным мужчиной с лысиной, мощными бицепсами и вечной доброжелательной улыбкой.

          Поскольку народ на корабле главным образом здоровый, докторам делать было нечего, и лечили они по известному анекдоту: "Приходят к доктору два матроса. Один говорит, что болит голова, другой жалуется на боли в животе. Доктор достает из стола большую таблетку и, разломив ее пополам, дает по половине каждому матросу со словами: "От головы, от живота". Если же Маленького Мука сильно одолевал какой-нибудь матросик жалобами на здоровье, что случалось крайне редко, он делал безобидный, но очень болючий укол и лишался после этого последнего пациента, который в дальнейшем стойко переносил все тяготы и лишения корабельной службы. Сентенции, которые любил произносить наш док, особой оригинальностью не отличались: "Несмотря на усилия врачей, больной все-таки выздоровел", "Выписываю вам лекарство, но пользы не гарантирую, а вред возможен" и т.д. Когда к нему приходил матрос с жалобой на сильные головные боли, доктор резонно заявлял: "В голове ведь что? Ум. Он и болит. А у тебя что болеть может? Иди гуляй".

          Поскольку, как я уже говорил, доктора на всех тральцах были не весьма заняты, то все нагрузки, которые никто добровольно не хотел на себя брать, валили на них, и они, для порядка поупиравшись, соглашались, вызывая слезы благодарности и умиления у остальных офицеров и мичманов корабля. Участь сия, естественно, не обошла и нашего дока.

          В те далекие времена главнокомандующий Военно-Морским Флотом подписал приказ, по которому каждый матрос или старшина срочной службы обязан считать корабельную крысу своим личным врагом. А врага, как известно, нужно уничтожать. Уничтоживший 30 крыс поощряется десятью сутками отпуска с выездом на родину. Последнее касалось, разумеется, только военнослужащих срочной службы, поскольку офицеры и мичманы подразумевались врагами крыс в соответствии со своими функциональными обязанностями, а добросовестное исполнение последних, как известно, само собой разумеется.

          Развернулась антикрысиная кампания и на нашем корабле. Док завел специальную книгу , в которую записывал, кто сколько крыс извел. Матросик или старшина приходили в амбулаторию, таща за хвост безвременно погибшее животное. Маленький Мук делал беглый осмотр, констатировал летальный исход, записывал очередного соискателя отпуска в книгу и приказывал выбросить тело в иллюминатор. Однако вскоре заметил неладное. Случилось это тогда, когда ему в амбулаторию принесли крысу, в которой он узнал недавно выброшенную в иллюминатор. То ли ее не успели толком подсушить, то ли док узнал ее "в лицо", но гнев его был страшен. Вообще-то Николай Иванович Парамонов был человеком доброжелательным, говорившим вкрадчиво и избегавшим конфликтов. Но в этом случае он усмотрел личное оскорбление врача и председателя всех внутрипроверочных комиссий. Посему док запретил впредь тревожить его доставкой в амбулаторию крысиных трупов, велел ампутировать у крыс хвосты и доставлять ему их, а он, зарегистрировав в книгу "кончину" хозяйки хвоста, последний будет уничтожать сам.

          Так и стали делать. Притащат Маленькому Муку крысиный хвост или сразу два, док сделает что положено, и куда-то хвост девает. Куда - секрет. Книга регистрации актов крысиного состояния понемногу заполнялась, пока не случилось событие, чуть не вогнавшее Николая Ивановича в "кондратий". Сижу я в каюте как-то после ужина, вдруг врывается в каюту док: глаза - на ниточках, волосы на лысине - дыбом, орет громче караульной сирены и чем-то размахивает. "Ты только посмотри, что за мерзавцы, негодяи, отличники хреновы, до чего додумались!"

          Когда мне не без труда удалось утихомирить разбушевавшегося не на шутку дока, он поведал мне следующее. Приходит к нему тральный электрик, старший матрос Андрюхин, толковый, дисциплинированный парень, и, попросив разрешения, докладывает, что изловил и изничтожил четырех крыс, о чем свидетельствуют четыре же крысиных хвоста: "Вот они". Николай Иванович достает свой "гроссбух" и записывает. "Так, - говорит, - ты, Андрюхин, молодец, с этими крысами у тебя уже 11 получается". И, как мне далее поведал док, обремененный опытом, он уносил хвосты завернутыми в газету с корабля и бросал в первую попавшуюся урну в городе (залог того, что никто из команды повторно хвосты не сдаст). Отпустив Андрюхина, док начал заворачивать эти хвосты в газету, но вдруг его что-то насторожило. Начал он крысиные окончания внимательно рассматривать и... О, Боже! Они оказались хвостами не крысиными, а свекольными.

          Хохотал я как полоумный, и не мог успокоиться даже тогда, когда Маленький Мук, обозвав меня по-всякому и сделав заключение, что я с ними со всеми заодно (Андрюхин был моим подчиненным), как ошпаренный выскочил из каюты вместе со своими псевдокрысиными хвостами.

          Весь корабль ржал над этим происшествием долго, прием хвостов продолжался с пристрастием, все записи, касающиеся Андрюхина, хоть он и клялся, что предыдущие хвосты были натуральными, аннулированы. Но я что-то не помню, чтобы кто-то с корабля поехал в отпуск с ореолом "грозы крыс". И все же не только для подсчета хвостов нужен док!

          Тралили мы однажды подходы к Поти. Вместо лежавшего в госпитале с какой-то неясной болезнью (хотел демобилизоваться) штурмана Володи Батарина штурманил у нас Ростислав Колесников с соседнего тральца, стоявшего в ремонте. Тралили всего в милях 20 от входа в порт, отстаивались после выборки тралов до рассвета на внешнем рейде (в порт нас, естественно, не пускали). Стояла осень, было холодно и тоскливо. В один прекрасный день идем мы с тралом в строю, всего три тральщика. Кэп на мостике дремлет в кресле, я - вахтенный офицер, штурман, естественно, в штурманской рубке. Надо сказать, что работа штурмана на боевом тралении резко отличается от обычной деятельности по ведению навигационной прокладки. Работа кропотливая, требующая не только специальных знаний, но и определенной натренированности.

          Вдруг штурман высовывает из штурманской рубки физиономию и подзывает меня. Спускаюсь в рубку и вижу, что штурман бледный, как оборотная сторона его карт, и все время норовит согнуться пополам. "Ой, - только и выдавил он, - живот". Доложил я кэпу, вызвали на мостик доктора. Штурмана разложили на диване, док оголил ему тулово и брюхо и начал мять, стучать, урчать, гладить, слушать и выделывать всякие другие специальные штучки. "Издевался" он над Ростиком минут 10, а потом тоном, не терпящим возражений, говорит кэпу: "Товарищ командир, у старшего лейтенанта Колесникова прободная язва желудка, необходима срочная операция". Кэп хмуро посмотрел на Маленького Мука и говорит, мол, дайте ему, Николай Иванович, каких-нибудь таблеток, продырявьте зад, ежели надо, а как на рейд придем, вызовем катер и отправим в госпиталь.

          - Товарищ командир, - говорит док, - разрешите доложить, что у старшего лейтенанта Колесникова прободная язва желудка, необходима срочная операция.

          Это он сказал громко, а потом отвел кэпа в сторону и шепчет, что, если будем медлить, можем до стола операционного не довезти. Кэп попробовал сказать, что вы, доктор, мол, сгущаете краски, штурману уже лучше и т.д. Тогда капитан м/службы Парамонов, вытянувшись во весь свой 160-сантиметровый рост по стойке "Смирно" перед почти двухметровым кэпом, громогласно произнес:

          - Товарищ командир, у старшего лейтенанта Колесникова (и т.д.). Разрешите сделать запись в вахтенном журнале корабля.

          Ну делать нечего, доложил кэп на флагманский корабль, получили мы "добро".

          Бросил я трал на буи, и дали мы самый полный ход в Поти. На подходе к порту нас встретил санитарный катер, перегрузили мы Николая Ивановича с Ростиком на него и стали на якорь на внешнем рейде.

          Штурману, как мы потом узнали, срочно сделали операцию и хирург, который его резал, сказал, что еще бы через час Ростика спасать было бы тяжеловато.

          Наш док вернулся на корабль через двое суток, когда штурман был с уже разрезанным и зашитым брюхом, но в порядке. Лицо у Николая Ивановича было желтое с кругами под глазами, и видно было, что он не очень хорошо отдохнул во время пребывания в Потийской ВМБ. По своим докторским каналам госпитальные доложили начмеду флота о высоких профессиональных и решительных действиях капитана медицинской службы Парамонова при выполнении кораблем боевой задачи. Док получил благодарность в приказе командующего флотом, и действия его были поставлены в пример.

          Вот вам и Маленький Мук!


Валентин Зорин


Валентин Николаевич Зорин (1930–2003 гг.) родился в Ленинграде. Отца репрессировали в 1934 г. Из блокадного города В.Зорина вывезли в апреле 1942 г. После окончания школы юнг В.Зорин служил на кораблях Черноморского флота, был авиамехаником, работал в Сочи на радио, в городской и краевой газетах. Впервые опубликовался в 1952 г. В Союз писателей СССР был принят в 1976 г. За полвека творческой работы опубликовал 25 книг прозы, более 30 повестей в журналах и газетной периодике, в сборниках. 1977 года живет в Калининграде, руководил литературным объединением флота, работал в редакции газеты “Страж Балтики”, член Союза российских писателей.

Бисерный ангел


          Лет десять назад я придумал молитву, которую вслух, или мысленно, произношу теперь каждое утро. Вот она: “Ангелу-хранителю живота моего! К милосердным коленям твоим припадаю с благодарностью, благоговением и хвалой вечными. Спаси, сохрани, огради и избавь меня от умыслов, помыслов, замыслов и действий врагов моих. И не дай мне опуститься до их уровня. Аминь!” Кажется, существует каноническая молитва по этому же поводу, но мне – да простит меня Бог, если я кощунствую, приятнее шептать именно эти слова.

          Потому что я в эти секунды вижу перед собой лицо и костлявую, изуродованную болезнью, фигуру своей бабушки – маминой матери, ее полной тезки, Марии Васильевны Зобковой, слышу ее голос, шепеляво и по-ярославски произносящий: “горшечек, пашаничка…” и.д. Она с детства моего, берегла меня и лелеяла, насколько это было возможно. Во всяком случае, лишний кусок “постного” сахара мне почти всегда совался из-под передника. А когда мать вспоминала о моем отце осужденном по 58 статье, говорила, что хорошо бы меня отдать, скажем, в музыкантскую детскую команду, которая как будто существовала при Ленинградском гарнизоне ( имелось в виду, что у меня наследственный музыкальный слух), бабушка возмущенно всплескивала руками.

          В выходные дни мама занималась приборкой, и всегда пела. После революции она занималась в подобии пансиона, открытого в Peterschule на проспекте 25 октября. И пела в хоре. Однажды ее похвалил композитор Гречанинов. Я рос в песенной обстановке. Соседи не были против – квартира-то была, естественно, коммунальной. Я выучил наизусть множество оперных сцен, арий, романсов …Многие мне нравились. Но я всегда злился и выходил из себя, когда мама переключалась на произведения вроде вот этого:

Три создания небес
Шли по улицам Мадрида:
Донья Клара, донья Ресс,
И красавица Пипита..

          Подробно рассказывалось, как эти три дамы увидели нищего и решили его облагодетельствовать: Клара дала ему реал, Ресс –два реала, а вот Пипита “так бедна, не имела ни реала, вместо золота она бедняка поцеловала…” И тогда

За букет прекрасных роз
Отдал он все три реала,
И красавице поднес,
Что его поцеловала!

          - Ма, - злился я.- Чтобы в рифму, нужно не “Мадрида”, а “Мадрита”! И нет такого испанского имени: “Ресс”!

          - Вот отдам тебя в военные музыканты, там тебя научат как спорить со взрослыми. Никакого понятия о дисциплине!

          От своей идеи мать не отказывалась до тех пор, пока не отвела меня в районный Дворец пионеров имени Володарского, где был музыкальный кружок, и его руководитель, как говорили, считался неплохим скрипачом и преподавателем. Он был седым и носатым, сильно сопел и картавил. Посадив меня рядом перед закрытой клавиатурой рояля, он постучал линейкой по полированному дереву, строго сказал:

          - Повтори!

          Получилось невпопад. Он постучал еще раз, в другом ритме. И снова не вышло.

          - В детском “шумовом” оркестре он на треугольнике играл, - как-то жалобно сказала мама.- “В Марше Черномора”…

          Скрипач и педагог усмехнулся:

          - Ну, в шумовом, конечно…

           После посещения Дворца пионеров разговоры о моей возможной музыкальной “карьере” закончились. Мама была явно разочарована в моих способностях. В общем-то, определенными музыкальными слухом и памятью я обладал, но все это проявилось значительно позже и без толку. Я могу напеть и насвистеть сотни и сотни всевозможных классических и эстрадных мелодий, но играть кое-как научился только на губной гармонике. Смешно?

          Тот май был почти знойным, и в парке имени Бабушкина, и также на Куракиной даче, рядом с Новой деревней, где было кольцо трамвая, а неподалеку гудели паровозы на Сортировочной станции, пышно расцвела, как говорили, раньше срока, сирень. И Нева была синей от синего неба. Тогда в кино шла картина: “Маленькая мама” (он умилял мою мать, которая была маленького роста и, как я догадывался, мечтала найти истинного ценителя ее женственности и домовитости: она носила корсеты и длинные панталоны с кружевами, которые шила сама; пристраивала кружевной подзор к кровати с никелированными спинками.) Бабушка однажды негромко сказала соседке, что после паралича, пережитого матерью из-за ареста моего отца, у нее стало немножко неладно с головой.

          Но в то же время, мама работала в ЖАКТе, в выходные водила меня в музеи, часами сидела над вышиванием салфеток, мастерила абажуры… Еще картина “Петер” шла – там Франческа Гааль пела: “Хорошо, что мне 16 лет, хорошо, когда работы нет!..” Хотела мать пойти со мной на мультипликационную картину “Три поросенка”, музыку из которого очень часто передавали по радио, но ее прямо на проспекте 25-го октября укусила оса, щека мгновенно вздулась, и кино пришлось отменить. Но мне и ребятам из нашего двора больше всех нравилась кино-картина “Остров сокровищ”. Он был немного не по Стивенсону. Эсквайр, доктор Ливси и юнга Джим Хокинс, который оказывался переодетой девчонкой, отправлялись за кладом и оружием, чтобы помочь ирландским повстанцам, боровшимся против английских оккупантов. Но песня из этой картины ежедневно звучала из всех репродукторов, замечательная песня: “А ну-ка, песню нам пропой, веселый ветер, веселый ветер!..

          О том, что началась война, мы – да, наверное, и очень многие, потому что никакого нигде особого шума не было слышно, - стали узнавать только начиная с полудня 22 июня. Вообще, была какая-то настороженная и необыкновенная тишина. И только люди стояли под уличными радиорепродукторами на столбах, и слушали самую первую сводку Главного командования Рабоче-Крестьянской Красной армии. А за два дня до этого видел газету “Правда” в руках у нашего соседа - Артура Эрвандовича, в которой красовался мутноватый портрет человека в немецкой форме. И сосед возмущенно говорил, что под видом перебежчика к нам забросили провокатора, а на самом деле никакого нападения Германии не будет, об этом же на днях ТАСС заявлял...Вечером 22-го июня пьяный под окнами горланил: “Мою милку ранили на краю Германии, вместо пули член задули, в лазарет отправили; в лазарете посмотрели, и еще добавили!..”

           На следующий день все налилось угрюмостью. На пустыре начали рыть траншеи – зигзагами, для их обшивки привезли множество приятно пахнувших досок. Противохимические и бомбоубежища в подвалах домов были покрашены еще в прошлом году, теперь их проветривали – замки-задрайки на стальных дверях с резиновыми прокладками по краям, выглядели внушительно. Внутри, вдоль стен в убежище пристроили длинные скамейки.

           Заведующий ЖАКТом тов. Лесников (который через 9 месяцев впишет меня с матерью в эваколисток) стал носить военную форму, но вместо фуражки – серую кепку. Он поскрипывал начищенными сапогами. На чердак стали таскать песок для тушения зажигательных бомб, воду в ведрах – чтобы наполнить бочки. Появились плакаты, объяснявшие: как следует хватать “зажигалку” специальными щипцами с длинными ручками, а затем – пылающую и разбрасывающую искры, - совать в бочку с водой. Было множество плакатов с крысиной мордой Гитлера, лезущего сквозь разорванный лист с надписью: “Пакт о ненападении”; с Матерью-Родиной, устремившей взгляд и палец в каждого, кто смотрел на нее: “Ты записался добровольцем?” И еще были плакаты-инструкции с силуэтами фашистских самолетов в трех позициях, с техническими данными. Мальчишки во дворе орали веселое:

Немец-перец-колбаса,
Кислая капуста,
Съел собаку без хвоста,
И сказал, что вкусно!

          В кино показывали картину “Скрипичный концерт” и “Приключения Корзинкиной” – с Яниной Жеймо в главной роли. Эта картина была очень смешной, но “Скрипичный концерт” оказался намного интересней. В нем фашисты арестовывали скрипача, который вместе с немецкими коммунистами распространял листовки против Гитлера. Офицер по имени Зондер допрашивал скрипача, пытался расположить его к себе знанием музыки, принялся тихонько насвистывать сложную мелодию, и музыкант попался на эту приманку, весь подался вперед: “-Вы играете?” И тогда Зондер изо-всех сил ударил тяжелым пресс-папье по его руке. “-Да, я играю!” Рука музыканта изуродована, но он берет скрипку и играет “Интернационал”. Фашист корчится, превращается в мерзкого карлика, стреляет в скрипача, но тот вырастает в великана, а мелодия гимна уже звучит, как гром…

          А в книжном магазине я купил небольшую книжку – “Господин Гориллиус”. В ней рассказывалось о научной экспедиции из какого-то европейского государства в африканские джунгли. Оттуда был вывезен необыкновенный экземпляр гигантской гориллы-самца, который оказался способным к обучению и подражанию. Его назвали Гориллиусом, и это чудовище очень скоро научилось говорить, разбираться в политике, нашло сторонников, во главе которых и встало. Больше того, Гориллиус убил профессора и сделал его вдову своей подругой…Повествование заканчивалось сценой шествия по главной улице города громил в коричневом. Впереди двигался обросший шерстью Гориллиус, с орденом на груди, и с обнаженной женщиной на плече.

          В библиотеке я в третий или в четвертый раз взял толстенький томик повести “Карл Бруннер”. Полвека спустя, в Калининграде, писатель Рудольф Жакмьен, по происхождению немец из Кёльна, в прошлом рабочий-антифашист, услышав название книги, вспомнил автора. К сожалению, я не запомнил и не записал его. Это была история немецкого мальчика, отца которого убили гестаповцы, и он вместе с друзьями отца бороться с режимом Гитлера. В журнале “Ленинские искры” начали печатать продолжение “Карла Бруннера” – “Генрих продолжает борьбу”, о младшем братишке погибшего Карла…Там дети арестованных коммунистов дрались с “пимфами” из детской гитлеровской организации “Юнгфольк”.

          А по радио вечер за вечером – с перерывами на время воздушных тревог, - передавали сказку-спектакль “Кащей Бессмертный”. Там было Коричневое царство, а помощниками Кащея служили четыре пса: Гер, Гес, Гим и Геб…

          Мать съездила на улицу Салтыкова-Щедрина, заняла у тети Тани немного денег. И мы с бабушкой пошли по магазинам закупать крупу, муку, соль. Везде стояли очереди. На магазинных полках стояли пирамидами крабовые консервы “Chatka”, но их и раньше никто не покупал, хотя они стоили всего 5 рублей, 40 копеек. В пахучем мясе было множество полупрозрачных косточек-перепонок…Нам удалось в течение нескольких дней купить килограммов 15 разных круп, в основном пшена.

          Где-то далеко целыми днями гудели самолеты. Объявили о светомаскировке. Это было знакомо еще по войне с Финляндией, у нас сохранилась плотная штора из черной бумаги – на двух палках. А потом я, как-то оказавшись вблизи школы, увидел, что из нее вытаскивают парты и шкафы – нянечка сказала, что в школе будет военный госпиталь…

          - А как же занятья?

          - Да ты что, милый? К сентябрю все закончится!

          В сводках Главного командования РККА сообщалось о жестоких боях на Минском и Гомельском направлениях, это мне запомнилось. Наша молодая соседка сказала, что рабочих завода переводят на казарменное положение, попрощалась и ушла – навсегда, как потом оказалось. Жена Артура Эрвандовича паковала вещи, говорила, что их зовут к себе родственники в Ереване. Но с Измаилом мы уже не ссорились, вместе бегали к оврагу у парка имени Бабушкина, где толстый майор (две “шпалы” в петлицах) занимался с бойцами Всевобуча. Интересно было смотреть, как разновозрастные мужчины в штатской одежде бежали неровной цепью с винтовками наперевес, спотыкались, задышисто кричали “Ура-а!”, падали по команде. Майор очень ловко показывал. как нужно бросать гранату РГД (мы, разумеется, знали название): не выпуская из руки зеленую рукоятку с таким же зеленым цилиндриком (осколочного чехла на нем не было), он делал резкий взмах, и только при следующем взмахе бросал гранату. В воздухе раздавался резкий щелчок, взвивалась струйка синеватого дыма. Упав, граната тотчас же взрывалась – все, конечно, в этот миг лежали, уткнувшись лицами в мятую, истоптанную траву. Вероятно, гранаты были с ослабленными зарядами, мне однажды довелось найти разобщенные, но почти целые, рукоятку и основной цилиндрик.

          Ночами несколько раз выли сирены – в небе гудели самолеты, метались лучи прожекторов, трещали зенитные вспышки. Но самолеты шли куда-то дальше. И вот начинали играть – протяжно и торжественно, фанфары сигнала отбоя. И диктор по радио говорил так же торжественно и протяжно: “Отбой воздушной тревоги! Отбой воздушной тревоги!..” В бомбоубежище почти никто и не спускался, несмотря на покрикиванья дежурных по подъездам, на напоминания, что падающие “свои” зенитные осколки могут поранить. Но все теснились в подъездах, пялились в небо. А осколки мы находили – длинненькие металлические кусочки зазубренного металла, иногда даже теплые.

           В середине июля вдруг объявили, что детей нашего Володарского района будут отправлять куда-то: чтобы спасти от возможных воздушных бомбардировок. В Красном уголке ЖАКТа собирали родителей из нашего квартала, было много женских криков и плача, кое-кто из матерей наотрез отказались расставаться с детьми.

          - Ты сошла с ума, Мария, - услышал я в прихожей голос бабушки, и понял, что моя судьба уже решена. Ведь мать отличалась послушанием по отношению ко всем начальственным распоряжениям, начиная от школы, где я учился, до дворника и, конечно же, товарища Лесникова. Насколько я помню, опозданий с оплатой “жировок” за жилье не случалось ни разу. – Как же Валюшка один жить где-то будет?

          - С ними поедут несколько педагогов (мама всегда называла учительниц “педагогами”), и это где-то недалеко, в области…Все равно, как на дачу. Помнишь, как было хорошо в Луге? ( разговоры о даче в Луге я слышал давно, но это было до моего рождения) И ведь не малыши: второй-четвертый классы. И можно до 10 килограммов с собой: постельное белье, смену одежды, а сейчас лето…Ну, и продуктов на дорогу. Сказали, что бомбежки могут быть, но ведь война скоро кончится, верно?

          Меня предстоящее путешествие ничуть не пугало. Разве не провел я самостоятельно целый день в лагере на Кировских островах? Разве не бродил в одиночестве в сосновых и березовых перелесках Петергофа? Мама обнимала меня и говорила, что все будет очень хорошо, а бабушка вздыхала и молилась.

          Мы уезжали через неделю – товарный состав грузился на Сортировочной. Вагоны-теплушки были распахнуты на обе стороны, оструганные доски нар пахли сосновой смолистостью. Было очень жарко и суетливо, очень хотелось пить, и еще хотелось, чтобы поскорее кончились многоголосый детский гомон, растерянные крики матерей и бабушек, речь какого-то начальника во френче и в сталинской фуражке, музыка духового оркестра. Я выдул целую бутылку подслащенной воды, вторую мне сунула бабушка, и я полез в вагон, меня ловко подхватили, вслед мне сунули прямоугольную плетеную корзинку – китайскую, деда. Кроме вещей, я знал: там были сладкие сухари, немного сыра и сливочное масло в банке. Была в вагоне и учительница – к сожалению, я не запомнил ее имени. Было сообщено, что пассажиров каждого вагона будут высаживать на разных станциях – по пути следования эшелона, что на каждой будет организована встреча, затем удобное размещение.

           Эшелон тронулся как-то сразу, незаметно: только что продолжалось шумное и крикливое прощание, во время которого все взрослые выкрикивали советы на дорогу и на будущее, а вот уже мир поплыл назад – станционный пакгауз, горы шпал, разводы рельсов, и родители зашагали, затем побежали, старясь держаться рядом с вагонами, начали отставать, уходить куда-то вниз – перрона-то не было на Сортировочной…Надо сказать, что моя мать, да и бабушка не побежали, как другие – и я был благодарен им за это. Какая-то девчонка с противоположных нар, еще пока заваленных неразобранной поклажей, принялась плакать, а учительница (она была не из нашей, а из соседней школы) стала ее успокаивать.

          Об этом странном путешествии целого эшелона с детьми, совершенно необдуманно отправленного властями Ленинграда буквально навстречу наступавшей немецкой группы войск “Север”, о том, что произошло затем, я через много лет рассказал в своей повести “Долгие каникулы”. Она увидела свет в Калининградском областном издательстве в 1986 году. В угоду требованиям того времени, а также ради сюжетного поворота, показавшегося мне тогда удачным, в повести говорилось, что я самостоятельно возвратился в Ленинград. Увы, честно теперь признаюсь, что к концу трехнедельного пребывания в поселке Аксочи (детей из других вагонов, которых было полтора десятка, развезли по разным деревням и поселкам), я оголодал, был полностью деморализован, ощущал себя потерявшимся сиротой. Начальство из поселка бежало, ходили самые дикие слухи, пахло гарью и катастрофой, за детьми приезжали из Ленинграда родители…

          Бродя по поселку – избы пустели одна за другой, - я заглянул в развалины церковки, пристроился в тени, день выдался душным, жарким. И вдруг среди комьев серой земли и травяных кустиков что-то блеснуло. Лежал клочок зеленого бархата, на котором вырисовывалось изображение вышитого серебристым бисером ангела. Ткань была размером в половину тетрадного листа, совершенно чистая, словно ее аккуратно положили на этом месте только что. Изображение было вышито просто линией: очертание человека в длинном одеянии и с крыльями – их вершины виднелись над плечами, и окончания перьевых размахов выглядывали внизу из-за краев одежд…До сих пор помню, что у меня сильно забилось сердце, когда я взял эту странную находку – наверное, сказывалось все запавшее в память от бабушкиных рассказов, “Бежина луга” Тургенева, который я перечитывал несколько раз, от множества сказок. И мне подумалось, что обязательно должно случиться что-то доброе.

          Во второй половине дня неожиданно приехала бабушка. До сих пор дивлюсь тому, что 72-х летней, очень больной, с изуродованным телом (в результате неудачно сделанной еще в среднем возрасте полостной операции и разошедшейся затем брюшины, кишечник ее “сбился, съехал” набок, торчал чудовищной опухолью на уровне правого локтя – она могла даже опереться на эту опухоль.) старухе хватило сил для такой поездки. Она не суетилась, накормила меня и случившихся рядом таких же ребят привезенными “французскими” булками, быстро собрала вещи в уже помявшуюся корзину, и тут же повела за руку на станцию – словно боялась, что я могу исчезнуть. И я не выдергивал свою руку из ее узловатых пальцев. Часа через два, или три. нам удалось втиснуться в тамбур вагона пассажирского поезда, забитого военными. На площадках стояли красноармейцы с винтовками, к которым были примкнуты длинные ножевые штыки. Говорили, что это чуть ли не последний пассажирский поезд на этом направлении…

          Утром, часов в десять-одиннадцать, мы были уже в Ленинграде. Из Октябрьского вокзала мы вышли на Октябрьскую площадь. И она показалась мне совершенно незнакомой. (кстати вспомню, что лет пяти мне довелось видеть на этой площади еще не убранное “Пугало”, как называли памятник императору Александру III, созданный скульптором Паоло Трубецким. А перед самой войной, когда однажды мать повела меня в очередной раз в Русский музей, с лестничного пролета, окна которого выходили во двор музея, я увидел громоздкого бронзового всадника в круглой шапочке на вдавленной в широченные плечи голове, поставленного среди бочек с чем-то белым, обломков досок...) Нет, конечно же, площадь была прежней, даже на высоком брандмауэре красовалась огромная предвоенная реклама: веселый поваренок нес большой поднос с грудой румяных булочек, буквы сообщали: “Русские булочки”! Я помнил: каждая стоила 11 копеек. Но площадь была почти пустой, затянутой синеватой дымкой. Милиционер был в странной, похожей на тарелку, каске – в таких на журнальных картинках изображались английские солдаты. За плечом милиционера висела на ремне непривычного вида, с окованным прикладом и массивным затвором, винтовка; на ремне же были внушительные подсумки, болтался длинный кинжал в черных ножнах…И еще: все окна в домах были перекрещены белыми полосками.

          - Чтобы осколками не поранили, вот для чего. –Теперь бабушка держала меня за руку еще крепче. Может, она боялась, что у нее не хватит сил добраться со мной до дому? Но это я сейчас пытаюсь что-то понять, а тогда я был необыкновенно рад, что Аксочи исчез из моей жизни, и в то же время подавлен и увиденным, и ощущением всеобщей тревоги.

          - А почему может поранить?

          - Потому что бомбы стали бросать, вот почему.

          - Бо-омбы? А хоть один фашистский самолет сбили?

          - Сбили, сбили, не болтай языком, смотри лучше. Или не соскучился?

          Мы ехали на трамвае мимо Александро-Невской лавры, затененной густой кладбищенской зеленью. Нева безостановочно катила зеленую воду, и в зелени был противоположный берег – Охта. Громада Финляндского моста, по которому как раз громыхал товарный состав, вся была раскрашена изломанными черными и зелеными полосами – маскировкой. И все окна домов, мимо который сейчас катилась наша трамвайная сцепка, были перекрещены бумажными полосками.

          - А почему мама не приехала?

          - А работать кто будет?

          За зеленым массивом парка, в котором я еще совсем недавно маршировал в ребячьей колонне – говорили, что 1-го Мая мы будем представлять Володарский район, но почему-то наше участие в демонстрации трудящихся было отменено, - высилось угловатое здание Фабрики-кухни. Тогда много говорили про Фабрику-кухню, где можно было за небольшую плату получить так называемый комплексный обед из трех блюд. Тогда всюду продавались специальные наборы из одинаковых небольших кастрюлек, сквозь ручки которых продевалась такая же алюминиевая скоба – чтобы носить кастрюльки “пирамидкой”, очень удобно. Кастрюльки мы не покупали, но обеды несколько раз брали – мне понравилось, но мама сказала: то, что делается дома, гораздо лучше и здоровее. А бабушка вспомнила, как мой дед рассказывал про ресторанных поваров, никогда не мывших руки после посещения уборной. Сейчас со стороны Фабрики-кухни через парковые ворота вышли несколько женщин с кастрюльками-судками.

          - Там еще можно без карточек получить…Хряпу тушеную с салом.

          - Каких карточек?

          - А-а, ты же еще не знаешь. На тебя детская выдана.

          - А на тебя – “бабушкинская”?

          - Для иждивенцев, вот как она называется.

          На улицах было совсем мало мужчин в штатском, много было военных, и еще то и дело попадались “ремесленники” – подростки в черном, в черных же фуражках с молоточками на околышах. Такие рабочие училища открылись еще в прошлом году, в них набирали пареньков из деревень. Говорили, что их хорошо кормят, одевают вот, общежития чистые. Мать тогда сказала, вздохнув, что принимают в такие училища только с 14 лет. Почему сейчас казалось, что подростков в черном стало больше? Может, на фоне зеленой формы военных?

И всюду на углах и на перекрестках стояли милиционеры в плоских касках, поля которых были почти в ширину плеч, с тяжелыми винтовками и с кинжалами. “Ангелу-хранителю живота моего…”

          Помню радость матери, тотчас же прибежавшей из ЖЭКа, кормежку меня яйцом всмятку со сливочным маслом и с белой булкой, мытье в тазике и затем сон…А спать мне совсем не хотелось.

           Какое-то время мы кормились без карточек на Фабрике-кухне, где продавали порциями вареную “хряпу” - зеленую капусту с куском тоже вареного сала. А соседи наши – Артур Эрвандович с супругой, детьми Сусанной и Измаилом, уехали – на двери их комнаты теперь висел замок. Как-то так получилось, что оставшись одни в в целой квартире, мы переехали в кухню – она была довольно большой, здесь даже удалось поставить к стене кровать. Мать сказала, что мы теперь должны охранять эту квартиру…

          Было несколько воздушных налетов, но они не коснулись нашего квартала – выли немецкие самолеты, земля вздрагивала от далеких взрывов, метались лучи прожекторов, мерцали в черном небе вспышки зенитных разрывов…Однажды, правда, я стал свидетелем странного случая: во время воздушной тревоги мне удалось увидеть, как из тучи вынырнул силуэт самолета с короткими крыльями, и устремился в крутое пике к корпусам завода имени Ногина. Взрыв потряс воздух и землю. Мальчишки орали: - сбили! Сбили! Но это было что-то другое…Много лет спустя я услышал версию об испытаниях под Ленинградом “ФАУ-1”.

          По первому снежку, взяв санки, мы вдвоем с бабушкой отправились на Сортировочную, где, как было сообщено, во время бомбежки разбит целый эшелон с дурандой. Сначала я не знал, что это такое, а оказалось, что это плиты прессованного жмыха. Причем, самого разнообразного. В разбитых и опаленных вагонах, которые, судя по всему, никого уже не интересовали, были целые штабеля этих плит – причем, разноцветных. С такими же санками, как и у нас, их разбирали сотни доброхотов. Подсолнечная дуранда была очень тяжелой, пахла семечками, плиты были по метру в длину, по полметра в ширину. Горчичная была желтой, не слишком тяжелой. Льняная производила впечатление несъедобной, поблескивала…Самой симпатичной выглядела кокосовая – была светло-серой, почти белой, очень легкой, приятно пахла. Но крошилась на зубах и, как потом оказалось, совсем не насыщала.

          Не хочется повторять то, о чем рассказано тысячу раз многими авторами, в том числе и мной – в ряде книг. Но повторю, что настоящая блокада началась после октябрьской массированной бомбежки и пожара Бадаевских продуктовых складов. Мы на рассвете вышли наверх из подвального бомбоубежища, и увидели, что мир стал иным: улица напротив полностью горела. Трещали и шипели струи воды из брандспойтов пожарных в брезентовых, опаленных и грязных брезентовых костюмах, в боевых касках. Из развалин вытаскивали уцелевших и мертвых. В глаза бросился труп совершенно голой женщины. Вместо головы у нее был ком пропитанных кровью и чем-то серым, рыжих волос. А наша сторона улицы оставалась, как ни странно, не тронутой налетом. Она так и осталась до самого прорыва блокады – игра судьбы?

          Говорили, что горевшие Бадаевские склады истекали целыми реками расплавленного и дымящегося сахара – действительно, неделю спустя по карточкам давали нечто подобное патоке - черного цвета, с запахом гари. Но говорили и то, что Бадаевские склады были почти пусты, и властям было необходимо скрыть неподготовленность Ленинграда к осаде, так что этот воздушный налет немцев оказался для властей спасительным…

          С наступлением холодов жизнь становилась все опаснее и голоднее. Рассказывали о пойманных ракетчиках, которые сигнализировали немецким самолетам о целях – это были, чаще всего, “ремесленники”, подростки из фабрично-заводских училищ, которым платили салом и шоколадом. А мы все больше и больше закупоривались в кухне, зашторенной черной бумагой. Стучал метроном в тарелке репродуктора, горели в буржуйке томики “Тысячи и одной ночи”, “Овод” Войнич, “Крестоносцы” и “Пан Володыевский” Пруса – их оставил матери бухгалтер, который умер почему-то раньше всех, в начале октября еще. Мы ели лепешки из размоченной дуранды, и, ей-Богу, это было не так и плохо. В оставленной нами комнате стоял лютый мороз, полопались батареи отопления, висела какая-то седая дымка… Движимый любопытством и озорством, я подобрал ключ к комнате соседей, и и открыл-таки дверь, чувствуя себя чуть ли не международным вором Каскарильей из кино-картины “Процесс о трех миллионах”. Моих мужества и алчности хватило на то, чтобы вытащить с книжного стеллажа “Легенду об Уленшпигеле” и “Историю Гражданской войны”, в которой была вклеена настоящая повязка красногвардейца…

          Пайковые 125 граммов – 375 граммов на троих – сырого и черного хлеба, были божеством и счастьем. Выпекались маленькие буханочки, и на нашу долю доставалась такая буханочка – без горбушки. В один из дней, когда я вышел из булочной, прижимая к груди такую буханочку, на меня напал высокий и худой мужчина с черными провалами глаз на длинном, похожем на череп, лице. Он повалил меня в снег, душил и вырывал хлеб из моих рук. Странно, что у меня не было сил кричать и звать на помощь, я только отбивался. К счастью, нашлись свидетели: нападавшего оторвали от меня, стали бить, а я поднялся, отряхнулся от снега и, шатаясь, пошел домой. Возможно, напавшего на меня убили тогда – в таких случаях не церемонились, сумасшедшие дистрофики были “хлебными” маньяками, говорили, что вылечить их нельзя.

          Мы спали все трое на одной кровати в кухне – так было теплее. Бабушка умерла в феврале, перед смертью, помню, все повторяла, вероятно, обращаясь к дочери, моей матери: “милая, милая…” Под подушкой осталось несколько обглоданных хлебных корок. Я держал бабушку за плечи, мать – за ноги, и мы вынесли ее в комнату, где стоял лютый мороз, положили на ковровую оттоманку, прикрыли простыней. Ей пришлось пролежать в комнате больше месяца. Помнится, однажды я, замирая от страха, пробрался в комнату, взял из ящика буфета ложку – я знал, что в стеклянной банке у нас еще есть неприкосновенный запас: с полкило муки. Я старался не смотреть на труп бабушки, перегнулся через него, зачерпнул из банки муки…И с кровью, болью выдернул ложку изо рта – замерзшая, она содрала кожу с части языка и губ.

          Похоронная бригада только через месяц вынесла из комнаты бабушкин труп, кое-как раскачав, забросила его в кузов грузовика, уже полный мертвецов. Еще через месяц мы покидали наше жилье и наш город, как оказалось, навсегда. В прихожую вошла соседка, еле передвигая опухшие ноги, показала на часы-ходики, которые равномерно тикали на стене. Можно взять? Мать пожала плечами: берите, не жалко… Я мысленно подивился человеческой жадности: ведь умрет же скоро, такие опухшие от голода не выживают – зачем ей часы! А позже я понял: тиканье часов, это в мертвой тишине – напоминание о жизни.
<;;br>           Я совершенно забыл оглянуться на комнату, где лежало тело бабушки. Забыл и куда делась бархатная тряпочка с бисерным ангелом, которую я держал в книге “Спартак” – возможно, она сгорела вместе с книгой в печке-буржуйке.

          Не знаю, бабушкина ли душа впоследствии оберегала меня, или сама Судьба оказалась почему-то благосклонной ко мне…В 1943 году в школе станицы Шелковской, защищаясь от постоянно травившего меня одноклассника-переростка, я нечаянно ударил его ручкой с пером, попал в висок, брызнула кровь. Ничего опасного, в сущности, для этого балбеса не случилось, но мальчишки нескольких классов, в том числе и старших, решили проучить “зарвавшегося” “выковыренного”, как называли казачата эвакуированных. Меня били после занятий всем скопом и, может, убили бы, но они мешали друг другу – окровавленный, я сумел убежать.

          В 1944-м, оказавшись на берегу моря в Сочи, совершенно не умея плавать, я полез в высокий прибой – меня сбило с ног, закрутило, я потерял сознание. Меня спас старшина 1 статьи Барибан. Два года спустя его раздавило в плавучем доке рухнувшим с кильблоков катером. Летом 46-го, на практике в Севастополе, уже заставив себя (после обещания, что меня выбросят за борт, чтобы научить плавать) держаться на воде, и даже передвигаться лягушачьим брассом, я прыгнул с борта плавучей трофейной мастерской в мутновато зеленую воду. И угодил теменем в темя выныривавшего из воды матроса. Сознание я на миг потерял, но головы у обоих выдержали, хотя явное сотрясения мозга получили оба.

          Зимой 49-го, в лютый шторм, на тонущем сейнере "Кафа”, на котором я рассчитывал “за работу” добраться из Ялты в Новороссийск, петлей буксирного троса мне захватило ногу и прижало к отверстию клюза. Что-то вроде описанного в рассказе Мопассана “В море”. Скат огромной волны бросил судно вниз, двое из команды сейнера, находившиеся на носу, перегнулись через фальшборт и чуть-чуть ослабили натяжение троса. Я отделался растяжением связок (на мне были сапоги) и долго не сходившей синевы. Два года спустя, будучи безработным, я договорился в Новороссийске, что меня возьмут на сухогруз “Комсомолец Узбекистана”. Я опоздал к отходу, а на траверзе Геленджика, в сильную непогоду, из-за смещения в трюмах груза зерна насыпью (сломались перегородки-шифтинги), судно перевернулось. Спаслись единицы…

          Впереди меня ждали еще многие подобные случайности. Можно вспоминать долго. До тяжелейшей полостной операции, а затем до событий 1992 года в Абхазии, где я несколько раз подвергался смертельной опасности. И постоянно в моем сознании звучат слова бабушки (она знала и помнила великое множество пословиц и поговорок): “Взялся за гуж, не говори, что не дюж”, и еще грустное: “как веревочка не вейся, а кончик будет.”

          Так что: “…Спаси, сохрани и избавь меня от умыслов, помыслов, замыслов и действий врагов моих. И не дай опуститься до их уровня. Аминь.”



Главное за неделю