В какой-то летний день пришла к матери с заказом дочь местного попа Малиновского – девушка лет 13-16, гимназистка, была учительницей церковно-приходской школы. Я сидел на кухне за столом и писал в тетрадке буквы, палочки, крючочки по заданию Веры. Рядом лежал букварь. Учительница посмотрела на мое письмо, заставила прочитать в букваре несколько слов. Похвалила. А мать, пользуясь, видимо, случаем, сказала: «Взяли бы, барышня, парнишку-то в свою школу». И та ответила: «Хорошо, приводите». С осени 1914 года я начал обучаться в церковно-приходской школе. Возникновение в России школ при церковных приходах историки относят к XI веку. Школы были призваны «обучать людей грамоте чести (счету) и пети и писати». «Пети» нас не обучали. В феодальной и капиталистической России церковь оказывала огромное влияние на постановку образования и просвещения. Сдерживала, мешала развитию светского образования. Даже в последней четверти XIX столетия директор училищ ярославских губерний предписывал: «ученики долженствуют всегда иметь страх божий,… книг не принадлежащих к наукам преподаваемым, вовсе не читать; да и книг, относящихся предметам учения, исключая только священное писание, не иначе могут читать, как испросив наперед письменное повеление у инспектора».
А читая «священное писание», ученики познавали, к примеру, как некий Иона, просидевший чуть ли не неделю «во чреве кита», выбрался из него, конечно же, с «божьей помощью» здоровым и невредимым, за что и был причислен «к лику святых». А «Николай-чудотворец» был тоже причислен «к лику святых» за то, что во имя спасения утопавших запросто ходил босым по любым водным поверхностям с неограниченной скоростью, поспевая повсюду, где только оказывался утопавший. Познавали и способности сын божьего – Христа, который сумел, в частности, накормить одной буханкой хлеба пять тысяч человек. И такая, с позволения сказать, «наука» распространялась церковниками среди неграмотного народа на полном серьезе. Конечно, объективный процесс общественного развития, расширение познания в области естественных, реальных процессов, утверждавших материалистические основы природы, вынуждали пересматривать состояние и содержание образования, осуществлять реформы в интересах повышения роли светского образования. Однако проходило все это медленно, с сопротивлением церкви и государства, с преследованием носителей прогрессивной мысли. Как раз об этом и указывает выше приведенное предписание директора училищ ярославской губернии.
Показательный пример в подтверждение сказанного мы находим также и в более позднее время, в период 1914-1917 гг., т.е. в годы моего обучения в церковно-приходской школе, находим в книге Н.М.Головина «Записки учителя», изданной в 1949 году в Ярославле. В квартиру Головина, проживавшего на площади церковно-приходской школы, в которой он был учителем, зашел местный священник (поп). Он увидел портрет А.Н.Толстого, схватил его и с возмущением и истерикой разорвал пополам, сказав при этом: «Такое безобразие! И где же? В квартире учителя, недалеко от икон Спасителя. Да знаете ли вы, что за это уволить можно? Читайте, сударь, не всех этих пушкиных и толстых, а историю православной церкви!». На страже данного требования и вообще режима работы нашей школы бдительно стояла сторожиха нашей школы тетя Лиза – довольно тучная, сказал бы, «бабистая» особа с крутыми нравами, в духе ретивого полицейского, проживавшая в помещении школы (небольшой, деревянный, рубленый, двухэтажный дом, стоявший в церковном дворе). Каждое утро она проверяла содержание наших узелков, в которых мы носили книжки, тетради, учебные принадлежности. Особенно внимательна она была к третьеклассникам, некоторые из которых, увлекаясь чтением Конан-Дойля, носили в узелках с тетрадками нетолстые печатные брошюрки – отдельные выпуски по главам произведений этого автора (о сыщике Шерлок Холмсе, в частности). Брошюрка в таких случаях отбиралась, а «контрабандист» получал увесистый подзатыльник от тети Лизы. Главным предметом, так сказать, «профилирующим» был «закон божий», его ветхий и новый заветы и одновременно церковно-славянский язык, чтение Евангелия и псалмов Давида, отдельных притч. Преподавал это лично коровницкий поп «отец Михаил» Малиновский.
Хотя и не «шарообразный», но довольно плотный, даже, сказал бы, здоровый мужчина, лет пятидесяти с малым хвостиком, невысокого роста. Я и сейчас зрительно представляю его: карие глаза, широкий нос, густая черная борода с заметной проседью, такая же густая черная шевелюра, сзади подстриженная чуть ниже плеч; в черной поповской рясе (вроде длинного широкого платья) с широкими рукавами (раструбом к кистям рук), на груди металлический, крупного размера, крест, повешенный на шею металлической цепочкой. Словом, был черным в прямом и переносном смысле. Сам облик его наводил на нас «страх божий». Как прихожане, так и мы называли его « Отец Михаил», иногда «батюшка». Он имел привычку загибать нижнюю кромку своей лопаты-бороды и держать ее губами. И так ходить между рядами парт, наблюдая за учениками и выслушивая ответы на свои вопросы или проверяя выполнение домашнего задания. К ученикам, замеченным в каком-то недозволенном поведении, наш «пастырь» не стеснялся применять линейку, постоянно лежавшую на видном месте стола учителя, - «инструмент внушения». Нашей учительницей была, упоминавшаяся ранее, дочь «Отца Михаила» - 16-17 летняя гимназистка, которую мы называли Антониной Михайловной. Она обучала нас чтению, письму, счету, была с нами обходительной, доброй, внимательной, но при «достойном» случае баловников, шалунов, непослушных ставила в угол спиной к классу. Не знаю, в порядке ли поощрения за прилежание (а я действительно учился с интересом), или для получения «производственной практики», меня, обучавшегося в третьем классе (школа была с трехлетним обучением), вместе с другими учениками определили для прислуживания в церкви в часы богослужения, переносить, переставлять подсвечники, раздувать кадило и подавать его, в соответствующий момент, попу или дьякону, помогать тому и другому облачаться (одеваться) каждому из них в церковное одеяние, соответствующее «занимаемой должности», выполнять другие дела, входящие в обеспечение той или иной церковной церемонии.
Ох, и насмотрелся же я на свершения церковных «таинств». Вспоминая сейчас о них, считаю термин «таинство» избран совершенно правильно, потому что открыто, явно, показывать закулисные «фокусы» попов нельзя, оттолкнешь верующих. Вся церковная «святость» построена на обмане. Я мог бы это иллюстрировать примерами, но мне просто жаль моего времени для изложения, да и места в тетради. Елизавета Евграфовна, наблюдавшая, как ее младшее чадо, одетое в длинный, не по росту, парчовый балахон (по церковному стихарь) и с чумазым носом от раздувания угля в кадило, участвует в обеспечении богослужения, была, что называется, на девятом небе. Месяца три или четыре я прислуживал в церкви. Закончил - с началом весны 1917 года, с окончанием церковно-приходской школы. На этом моя учеба оборвалась. Мать попыталась в 1917 году устроить меня на обучение в городское начальное училище. Ей кто-то сказал, что после февральской революции такие училища стали открыты для детей всех сословий. После похода в училище она рассказывала Тоне, как ее допрашивали там: кто она, где и кто ее муж, какие средства существования и т.п. А потом сказали ей: «Поздновато пришли, уже местов нету». Так что в августе 1917 года еще действовало предписание председателя школьной комиссии Ярославской губернии: «Отказать в приеме в городские училища железнодорожным служащим и фабричным». Продолжил я обучение лишь осенью 1918 года уже в средней советской школе, которая была создана на базе того же начального училища, в которое меня не допустили. Училище называлось Градовским, по имени владельца, находилось на Большой Федоровской улице (ныне Емельяна Ярославского) (переименована в Большую Федоровскую. - Евгений Бекренев) в закоторосльной части города. От механической мастерской, в которой мы проживали, школа отстояла километрах в трех.
Ярославская Губернская Пролетарская Школа. 1919 г. 7-й слева с корнетом - Л.К.Бекренев.
Учитывая, видимо, трехлетнее образование, полученное в церковно-приходской школе, меня определили в четвертый класс первой ступени. Были школы начальные, были школы первой и второй ступени, последние и назывались средними школами. Первая ступень 1-4 класса, вторая 5-9 классы. 10-й класс был введен позднее. Конечно, для меня все здесь было новым: и преподаватели, каждый из которых преподавал «свою» дисциплину, и учебные дисциплины, и организация обучения, и школьные порядки, не говоря уже о девятиклассной численности училища. Впервые тогда завел свой персональный «документ» - Расписание уроков. Учителями были те же самые лица, которые работали в том же городском училище. Данный фактор нашел свое выражение, особенно в преподавании гуманитарных дисциплин, под влиянием, конечно, возникшей в стране, внутренней политической обстановки: социалистическая революция, гражданская война; школа отделена от церкви, церковь отделена от государства. В преподавании это выразилось в том, что при рассказе нам, например, о Солнце, о Луне, о Земле, уже не говорилось о том, что «мир сотворен богом», которому, кстати сказать, потребовалось для этого всего лишь 7 дней, о чем говорил нам «Отец Михаил» в церковно-приходской школе, и новые мои преподаватели – ученикам прежнего начального училища.
Нам говорили о войне Древнего Египта, о фараонах, их завоеваниях. Но ни слова не говорили о восстаниях рабов. В нашей стране свершилась победоносная социалистическая революция. Шла Гражданская война. Наверное, можно было бы, с учетом нашего детского ума и разумения, рассказать нам: зачем, почему, по каким причинам произошли данные события, кто тут прав, кто виноват?! Ни слова! Мы от рабочих, на берегу Волги невольно «подслушивая» их разговоры, познавали ответы на такие вопросы. Поэтому-то и кричали «Бей буржуев!». Неграмотный сторож, старик дядя Митя, меня просветил в какой-то части по вопросам такого рода. А школьные преподаватели молчали! Дело в том, что то были преподаватели старой, дореволюционной школы, люди, так сказать, «промежуточного» класса – интеллигенция. Шла Гражданская война. Еще нельзя было сказать, чья возьмет: революция или контрреволюция. Тем более, что и в нашей стране и на Западе находились «пророки», кричавшие: «Дни большевиков сочтены». «Так не лучше ли подождать, помолчать?», - могли рассуждать упомянутые педагоги, чтобы не оказаться в опале ни у «красных» ни у «белых». Запомнился и такой тип педагога, как Федор Иванович Шитов, обучавший нас рисованию: лет немногим более сорока, упитанный щеголь, отличавшийся изысканными манерами и позами, с прилизанными бриолином волосами. Помню и суть его вступительного слова при первой нашей встрече. – «Представьте себе, - говорил он, - что все вы, не знающие французского языка, оказались в Париже. Останетесь голодными! А умея рисовать, будете сыты. Войдете в ресторан, нарисуете курицу, и вам подадут румяную, жареную курицу. Нарисуете рака – подадут красных вареных раков, столь вкусных с пивом».
С фотографий одинаковой наивной улыбкой улыбалась Людочка — то на фоне «Длинного Херманна», то кормя голубей, усевшихся ей на шляпу и на плечи, то на берегу пустынного моря.
— Ну как, тебе нравится? Вот, держи, милый, эта лучше всех, закажем рамку, и ты поставишь в своей каюте. Чтобы я все время была с тобой. А! Машина! — взглянула она в окно и, поправив у зеркала кудри, кинулась в кухню. — Герда, Герда, накрывайте на стол на троих! Да, да, я привезла там закуски из Таллина! Не беспокойтесь, Герда, я сама отворю... Вошел кинооператор, поджарый, очень немолодой, с пергаментной кожей и большим носом, элегантно одетый, Он поправил галстук, постарался улыбнуться и представился Коркину: — Витвицкий. С тоской в сердце Коркин пожал его влажную руку. Он стал понимать, что то, о чем он думал — было единственной в жизни ошибкой — не кончилось, и ошибки будут нанизываться одна на другую; она не образумилась. Даже ожидая ребенка. Они сидели за круглым столом и пили коньяк и ликер, принесенный Витвицким, и ели икру и угря, купленных в Таллине Людочкой, и Витвицкий, играя усталыми и потасканными глазами, утверждал, что жена Коркина — чудо и таких жен мужья мало ценят, а Людочка хохотала и соглашалась, что, действительно, мужья жен не умеют ценить. И Витвицкий стал навязывать Коркину свою дружбу; Коркину претило лицемерие человека, который только и думает, как бы отнять у него жену, а может быть, уже отнял, и Коркин лаконично отвечал «да» и «нет» и сделал вид, что не слышал предложения гостя выпить на ты. А тот убеждал, что Людочке надо, безусловно, сниматься в кино, очень жаль, что он снимает лишь хронику, уж он-то снял бы ее так, что она была бы советской Верой Холодной, выпил весь коньяк и ликер, съел всю икру и всего угря и уже в открытую любовался Людочкой — она и в самом деле была хороша.
А Коркину лезли в голову мысли, что так будет продолжаться всю жизнь, и всю жизнь его будут обманывать, и за спиной его будут посмеиваться даже товарищи. Он вспоминал утверждение Щеголькова, что офицер не может жить двумя жизнями и быть волевым человеком на корабле и размазней — дома. Но если он раньше ругнулся бы: «Ах ты, змей на хвосте!» — то теперь его охватило полное равнодушие, и он терпеливо ждал, когда же Витвицкий уйдет. Но Витвицкнй поднялся не скоро, долго лобзал ручку Людочке, попытался расцеловаться с Коркиным, но Коркин отстранился, и оператор чмокнул лишь воздух и ушел, обещав зайти завтра. Коркин знал, что завтра он уйдет в море и этот селадон останется с Людой вдвоем, и по всему видно, что Люде нравится этот «дядька» в светлом шелковом галстуке и в модных ботинках, и она даже не замечает, что он потаскун и ей годится в отцы. Когда за Витвицким захлопнулась дверь, Люда, возбужденная от выпитого ликера и от близости чужого, неприятного Коркину человека, вошедшего к нему в дом, обняла Коркина: — Пойдем баиньки, милый? В первый раз в жизни Коркин не вздрогнул от прикосновения теплых рук, локона, пухлых губ. Он задал вопрос: — А что ты купила Василию Васильевичу? — Какому Василию Васильевичу? — переспросила она. — Нашему. — Ах, Василию Васильевичу? — протянула Люда, словно только что поняла. — Знаешь, Васенька, у нас не будет никакого Василия Васильевича. — Как не будет? — Очень просто. Я слишком еще молода, чтобы возиться с пеленками... Он вскочил:
— Что ты с ним сделала? Она стояла перед ним, перепуганная его резким выкриком. В первый раз в жизни он кричал на нее, ее тихий, смирный Вася, который никогда и пикнуть не смел. — Что ты с ним сделала, я тебя спрашиваю? — Он схватил ее за руки. — Вася, пусти, ты мне руки ломаешь. — Так вот, значит, зачем ты ездила в Таллин... — догадался он. — Подлая... Подлая... — В конце концов ты не смеешь!..— взвизгнула Люда. — Молчи! Ты думаешь, я слеп, как летучая мышь? Думаешь, все стерплю? Все? Ошибаешься! Я был таким идиотом. Но флот мне дороже тебя. Ты сама подрубила тот сук, на котором держалась... — Васенька, что с тобой? — Ее испугали слова, вернее — тон, каким они были сказаны. Коркин подошел к шкафу и в душе сам удивляясь своей решимости, выбросил на постель все ее платья. Принес чемодан, раскрыл: Укладывайся и уезжай. — Ты рехнулся! — Пока не устроишься на работу или не найдешь другого, как я, дурака, буду посылать тебе половину... — Нет, ты с ума сошел! Герда! Герда!
— Вот что, Герда, — сказал Коркин вбежавшей хозяйке, — Людмила уезжает к родителям. А я оставляю квартиру. Вот деньги. За своими вещами я зайду завтра. Он выбросил из бумажника деньги, нахлобучил фуражку и вышел на дождь.
В городе произошло незначительное событие, которое почему-то долго потом вспоминали: в театре, во время антракта, в фойе лейтенант Коркин подошел к Норе Мыльниковой и сказал ей — все слышали: — Вы — гадюка. — Сумасшедший психопат, — передернула плечами Нора. Одни утверждали, что лейтенант Коркин пьян, другие — что он не пьет вовсе... Вскоре распространился слух, что Коркин развелся с горячо любимой женой. — О, это страшный тиран, он ей руки выламывал, ревновал, как мавр... Я сама видела синяки, — говорила Нора подругам. И они с опаской поглядывали на тихого Коркина и жалели Людочку, которую в Ленинград провожал сам Витвицкнй — он собирался попутно снять «ленинградский сюжет».
Фрол не только переживал. Он негодовал. Его воспитали в боях; он видел, как приемный отец его Русьев, и боцман Фокий Павлович Сомов, и все остальные матросы жизнь готовы были отдать за товарища. Истекали кровью — и все же дрались. Умирали, но не покидали друга в беде. — Все происходит потому, что многие самоуспокоились, вот, как Мыльников: «Никто в мирное время к нам не полезет». Воспитывать боевой дух не умеем! — горячо говорил Фрол Никите, забежав к нему вечером. — Я вчера на бильярде играл с командиром сторожевика, пограничником (одну — я у него, а три — он у меня), ну, так он мне рассказывал: чуть не в каждый дозор то шхуну, то катер захлопают; проверят документы — всегда окажется, что рыбаки эти или туристы, хотя люди и заграничные, а родились в этих местах. Смекаешь? — Смекаю. — Вот тебе и никто не полезет. Лезут! И не с тортом и не с букетом цветочков. Прошин, тот лейтенант, их штрафует да выпроваживает вежливенько. А я бы их — за решетку! — ударил Фрол кулаком по столу, чуть не сломав свою любимую трубку. — Пограничники пограничниками, но и мы — не зевай. Матросов воспитай, как положено. Ходи в море в шторм, в снег, в туман, траль в туман — вчера в туманище тралили, учи воевать. Да и сам расти. Если ты каким из училища вышел, да таким на год, на два останешься — хрен тебе, офицеру, цена. Правильно я говорю? Никита подтвердил: — Правильно.
— Нам все кажется, что раз мы с тобой войну повидали и хорошо ее помним, то и все о ней так же помнят, как мы. А ведь есть нынче много таких, что войны и не нюхали. Зеленые. Я вот спрашиваю своих: что вы знаете о тех, что на берегу похоронены? Помалкивают. А вы знаете, говорю, что они один за другим погибали, а ни на шаг не отошли? Нет, не знали, выходит. Разыскал я газеты, где все было подробно описано. Читают. Глаза загорелись; цветов в магазине купили. Я спрашиваю: а о Никонове слыхали, друзья? Мнутся. Нелюбознательный, говорю, вы народ. А ведь он воевал тоже в здешних местах. Я еще курсантом из Таллина съездил под Кейлу. Видел дуб, к которому немцы колючей проволокой его привязали; под тем дубом был костер разведен — до сих пор там трава не растет. Сама земля возмущается. Пытали его и живого сожгли, а ни слова от него не добились. Что ж, по-вашему, был он из другого теста замешан, чем вы? Горьковчанин, с «Красного Сормова», рабочий паренек, как вот вы... Да что ходить далеко? На наших тральцах мало минеров-героев? Богатство у нас под руками, а мы по лености своей им не пользуемся. Возьми, моего Румянцева. Мы с ним поцапались поначалу, а теперь подружились. Я, говорит, хоть командую и артиллеристами и минерами, а минеры больше мне по душе. Говорят про профессию эту, что она и трудная и опасная. Это верно. Зато на ней, говорит, быстрее возмужаешь. Уж больно близко, говорит, вокруг нас курносая бродит — куда ближе, чем на четыре шага... Я думаю, бродит: выловишь мину незнакомого образца да шаг за шагом ее разбираешь. Подорвешься на девятнадцатой гайке — другой твою ошибку учтет, да дойдет до тридцатой. Третий, глядишь, весь секрет и раскроет... Аж дух замирает!
Румянцев мне про одного старшину рассказывал, забыл, как фамилия. Тот в войну, понимаешь, забрался ночью на немецкое минное поле да давай вешки вглубь загонять. Ну, наутро и началось представление — свои на своих подорвались! Вот уж не скажешь про того старшину, что у него заячья душа. Богатство такие факты, Кит? — Богатство... — Вот то-то и есть. А сколько их, Кит! Повсюду рассыпаны. Постучался рассыльный с «Триста третьего»: командир просит на корабль штурмана. — Есть. Доложите, сейчас приду. — Мой-то Василий Федотыч, как скинул ярмо да рассчитал свою Секлетею — другим человеком стал. А то — дома «чепе», на корабле тоже «чепе», разве это жизнь? Ну, бывай здоров, Кит!
Через час «Триста третий» выходит в море. Клубится густой туман. Где-то в тумане бродит сторожевик пограничников. Где-то в тумане скользит шхуна, похожая на корабль-призрак, пробираясь к запретным для нее берегам. Они должны неминуемо встретиться. Это — судьба. На «Триста третьем» перезванивают колокола громкого боя, и все стремительно разбегаются по боевым постам. Стоя рядом с Коркиным, Фрол так зычно командует: «Трал поставить!» — что его услышали бы на юте и без корабельного репродуктора. Через срез кормы, знакомо шурша, кабель сползает в море. Трал ставят без шума и суеты.
Верюжский Николай Александрович (ВНА), Горлов Олег Александрович (ОАГ), Максимов Валентин Владимирович (МВВ), КСВ. 198188. Санкт-Петербург, ул. Маршала Говорова, дом 11/3, кв. 70. Карасев Сергей Владимирович, архивариус. karasevserg@yandex.ru