Заседание Педсовета Училища. За трибуной начальника учебного отдела, капитан-лейтенант Гасюк Станислав Викентьевич, в центре президиума Безпальчев Константин Александрович
Хэншу выгоняли из училища уже два раза за лень и неуспеваемость. Но мамаша всегда выручала своего ненаглядного Хэншу из беды, витиевато доказывая Бате, что ее сына надо учить и воспитывать, а не бросать на произвол судьбы. Добрый Батя сдавался... Хэнша сидел на нижней койке и смотрел на меня не мигая. – Чего надо? – Ты сегодня не занят, Володя? – Ну предположим, что не занят. – Пойдем, пожалуйста, со мной в увольнение... Мать моя опять уехала, и я сегодня иду к знакомым. – Зачем же я с тобой пойду?.. Там меня не ждут. – В том-то и дело, что ждут. Там будут девушки и меня просили привести еще кого-нибудь, чтоб нескучно было. – Очень нужны мне всякие девушки! – небрежно сказал я. – Очень я по ним страдаю... Прямо сплю и вижу. – Пойдем, Володя. – А поужинать нам дадут? – Конечно, дадут. Ты не сомневайся... Только ты за моей Лидой не ухаживай. Ладно? Я лежал на койке и размышлял: Хэншу я не любил, идти с ним в увольнение мне не хотелось. Но перспектива одинокого сидения в пустой казарме была малоутешительна. Я переоделся и принялся надраивать потускневшие от дождя пуговицы.
– Так и быть, посмотрю на твою Лиду, поухаживаю. Хэнша явно приуныл: видно, девушка ему нравилась. Но разве может быть у Хэнши красивая девушка?.. А мне-то не все ли равно в конце концов? – Увольняющимся в город построиться! – прокричал Толя Замыко и, раздув щеки, высвистел на дудке сигнал. Я с независимым видом прошел мимо Толи и с удивлением заметил, что он готов расплакаться. Я хорошо помню все подробности того ноябрьского вечера. Дом, в который я попал, был первым домом в Риге, открывшим мне свои двери. Впервые за последние четыре года я переступил порог квартиры, а не казармы. Я помню, что мне сначала было очень тесно, и я боялся задеть за фикус или опрокинуть вазу с фруктами. Я сидел прямо, тяжелые неловкие руки с набухшими жилами положил на колени и усиленно вспоминал правила хорошего тона. Хэнша чувствовал себя свободно и непринужденно болтал, расхваливая мои редкие способности. Видимо, он был здесь своим человеком.
Стол был праздничный: рядом с фигурным тортом, увенчанным шоколадным зайцем, стояла бутылка «Старки» и еще какая-то с зеленой иностранной этикеткой. На блюдечках вздрагивали от малейшего толчка прозрачные куски заливного, курица простирала вверх подрумяненные лодыжки, селедка держала во рту перышко лука, а кружочки колбасы просились на самый аппетитный натюрморт. Напротив меня сидел Хэнша, счастливо и глупо улыбаясь. Рядом с Хэншой – Лида, та самая «его девушка». Сначала я не разглядел ее как следует, потом заметил, что у Лиды очень толстые и длинные косы, почему-то подумал, что такие косы трудно мыть, и пожалел ее. И только когда кончился праздничный ужин, я окончательно разглядел Лиду: у нее были черные глаза, черные, почти сросшиеся брови, тонкие смуглые руки со стайками родинок на сгибе у локтя, тонкие губы, тонкая талия и красивые стройные ноги. Я впервые в жизни узнал, что ноги могут быть красивыми,– и это было большим открытием для меня.
Слева от меня сидела белокурая девочка без особых примет. Я не обратил на нее никакого внимания: она показалась мне первоклассницей. Беленькая девочка вскоре ушла домой, и я даже не спросил, как ее зовут. Рядом с Лидой сидел ее отец, плешивый, вертлявый человек с длинными слабыми руками и пухлыми щечками. Все в его характере было неопределенно и неоформленно: он куда-то спешил, с кем-то говорил по телефону, что-то делал по хозяйству, но мне казалось, что он ничем не интересуется всерьез. Я так и не узнал в тот вечер, где он работает и чем занимается. У него отсутствовал «стержень», хотя это был, вероятно, способный и даже талантливый человек. Позже я смотрел альбомы его старых рисунков и даже копался в наполовину собранном сверхмощном радиоприемнике его собственной конструкции, запыленном и заброшенном.
Мать Лиды, сухая высокая женщина с монашеским лицом, шурша черным блестящим платьем и посвечивая перстнями, подавала на стол всевозможную снедь. – Давайте-ка дерябнем по маленькой за Великую Октябрьскую, – сказал Лидин отец. – Ты мне не спаивай ребят,– шутя погрозила пальцем хозяйка и прищурилась. – По сто граммов можно... А где тот самый хрен, который редьки не слаще? Принеси, Сашенька, будь добра... После ужина Лида играла на пианино. У меня слегка кружилась голова, это было незнакомо и приятно. Я сидел на тахте в полумраке. Горела только зеленая настольная лампа. Хэнша спал в соседней комнате, всхрапывал и булькал. Я попросил Лиду сыграть еще что-нибудь, когда она отложила в сторону сборник этюдов. Но оказалось, что она больше ничего не разучила. Потом я решал какие-то примитивные задачки по алгебре, с которыми никто в Лидином классе не мог справиться.
Она совала мне в руки жирного кота с красным бантом на шее и просила сочинить про него стихи: Хэнша разболтал, что я умею рифмовать. Я сочинил и записал стихи Лиде в альбом. В стихах я разоблачал непорядочность и лень всех котов вообще, а этого – в частности, но концовка звучала оптимистически и обнадеживающе: Если он у вас живет, Значит, он хороший. А потом все легли спать. Лиде постелили на тахте, потому что на ее кровати спал пьяный Хэнша. Я с удобством устроился на раздвижном кресле. Лидины родители ушли в другую комнату и долго там шептались. Я лежал на спине и смотрел в потолок. На потолке четко рисовалась тень тюлевой занавески. Она слегка колебалась: за окном подрагивал от ветра уличный фонарь.
Я слушал ровное дыхание Лиды – и мне было странно, что я ночую в одной комнате с девушкой, что утром не прозвенит сигнал горна в гулком помещении казармы, что существует, оказывается, другая жизнь, не рассчитанная по минутам, как моя. Я лежал и думал о детстве: только в детстве видел я тюлевые занавески, фикусы и ленивых избалованных котов. Только в детстве бывала такая тишина, как сейчас, только в ту пору я не спешил и не боялся опоздать: день был долог, а жизнь казалась бесконечной. И еще я думал, что никогда не уступлю рыхлому самодовольному Хэнше эту красивую девушку с черными, почти сросшимися бровями, которая сейчас спит на тахте у окна. Пусть ей снятся чайки, белые, как паруса, и паруса, стремительные, как чайки... Пусть снятся!
ЗЕЛЕНОЕ СОЛНЦЕ
Весь город – в зеленом солнце. Каждый лист просвечивается насквозь, каждая травинка на газоне, каждая чешуйка бледно-зеленой ряски на поверхности канала, огибающего Бастионную горку, светятся зеленым светом. В училище ни души – мы первыми вернулись из лагеря. Дежурный офицер на минуту отрывается от «Огонька», смотрит на нас грустными, совсем не военными глазами и записывает наши фамилии на обратной стороне старого конверта. – Ночевать будете в помещении шестой роты. Во всех других кубриках идет ремонт. На питание я вас зачисляю с ужина, а пока можете быть свободны. – А в город можно пойти?– спрашивает Цератодус и прячет за спину забинтованную руку. – Да, пожалуй, можно. Только приведите себя в порядок и покажитесь мне,– говорит дежурный офицер.
Полчаса уходит на поиски утюга и гуталина. Еще полчаса – на стирку чехла от бескозырки и утюжку брюк. И вот я уже за воротами училища, в кармане у меня увольнительная. Я пересекаю узкую улицу, огибаю парк и выхожу к памятнику Свободы: женщина поднимает на прямых руках три металлических звезды, скрепленных зубцами. Женщина стоит на высоком сером столбе, у подножья которого теснятся длинноволосые фигуры рыцарей и пахарей с мечами и крестами в руках. Сквозь деревья белеют колонны театра оперы и балета. Там шумит фонтан, и водяная пыль оседает на траву и листья, как изморозь. Я иду по улице Ленина и затем вскакиваю около военторга в троллейбус. Все окна подняты, ехать в тени домов прохладно, только когда мы пересекаем переулки, глаза слепит красноватое, клонящееся к закату солнце.
Троллейбус везет меня через всю Ригу, на окраину, к лесопарку Шмерли. Сколько раз мысленно проезжал я это расстояние, пока был в лагере! Сколько раз проносились мимо меня вот этот мрачноватый костел, пыльный автомобильный парк и знаменитый завод ВЭФ. Я выхожу на последней остановке у кинотеатра «Тейка». Вернее, я выпрыгиваю из троллейбуса и бегу через немощеную голую площадь. Вот она – эта окраинная улочка с одинаковыми двухэтажными домиками, утонувшими в кустах сирени и жасмина. Вот она – улица моих надежд, моей тоски и моего сегодняшнего счастья. Я смотрю по сторонам, и мне не верится, что я уже здесь.
Калитка распахнута. По обеим сторонам бетонной дорожки покачивают легкими головками какие-то яркие цветы. На лестнице темно и прохладно,– я поднимаюсь на второй этаж и осторожно надавливаю кнопку звонка. Я звоню долго и слушаю, как разносится по всему дому дребезжащий звук. Но никто не откликается; не слышно быстрых шагов Лиды, мягких, будто крадущихся, Александры Андреевны или неровных, раздраженных – ее мужа. Я растерянно сижу на верхней ступеньке и рассматриваю цветные витражи длинного лестничного окна. Почему мне взбрело в голову, что меня обязательно должны ждать? У людей есть дела, есть обязанности: они работают и учатся, ходят в кино, играют в шахматы и купаются. Разве могут они угадывать дни неожиданных приездов?
Я вдруг почувствовал, как заныла стертая до мяса ладонь под заскорузлыми бинтами. Я приподнял край бинта и подул. На минуту боль прекратилась, потом стала почти невыносимой. Улица показалась мне грязной и скучной. Вдоль нее стояли желтые дома, в открытых окнах ветерок раздувал, как паруса, тюлевые занавески. Из-под куста отцветшей сирени вылез грязный кот, про которого я в прошлом году сочинил Лиде стихи. Видно, целый день кот валялся в пыли под кустом, сраженный тридцатиградусной жарой, и теперь на него не хотелось смотреть. Я отвернулся от него как от чужого и побрел вдоль улицы к лесу.
Я помню, каким он был зимой – этот веселый и грустный лес Шмерли. Мы с Лидой каждое воскресенье катались на лыжах – то карабкались на заметенные снегом пригорки, то съезжали вниз, падая и поднимаясь, хохоча и дыша на озябшие руки. Наступал вечер, а мы все плутали между просек и замерзших ручьев, между сосен, заборов и шоссейных дорог. Я помню, как падали звезды, как блестел и переливался снег на полянах, какие глубокие синие тени ложились на лыжню при свете луны. Я помню тишину черных сосновых крон и свист наста под лыжами. Помню неуклюжую фигурку в мохнатом свитере, широковатых спортивных брюках и толстокожих ботинках. Лида неумело махала палками, стараясь угнаться за мной. Я помню, как метались и подпрыгивали за Лидиной спиной косы, как горели ее щеки, какая радость бушевала во мне...
Не забыл и тот апрельский день, когда мы сидели на косогоре у лесной речушки Гнилуши. Трава была желтая и сухая. Она горела, как пироксилин. Я развел маленький костер и с удовольствием вдыхал давно забытый запах хвойного дыма. Я думал о том, что у нас в деревне сейчас тоже весна, что ребята уже играют в городки и в лапту на подсохшем пригорке за деревней, что скоро бабушка пойдет в Старолетовскую церковь святить пасху, а потом будет красить луковым отваром яйца. И еще я думал, что хорошо бы показать Лиде нашу деревню. Наверное, она удивится, если я наловлю рыбы в Мече руками, без всяких снастей. – Лида, ты когда-нибудь видела живых раков? – Нет. – Ты знаешь, они очень симпатичные звери. У них глаза на стебельках. – Ну и что? – Да так... Вот видишь – шрам на пальце? Это рак меня отметил. Ох, и здоров был! Каждая клешня с ладонь.
Продолжение следует.
Верюжский Николай Александрович (ВНА), Максимов Валентин Владимирович (МВВ), Карасев Сергей Владимирович (КСВ) - архивариус, Горлов Олег Александрович (ОАГ) commander432@mail.ru, ВРИО архивариуса
О времени и наших судьбах. Сборник воспоминаний подготов и первобалтов "46-49-53". Книга 1. СПб, 2002. Часть 10.
Высшее училище: служба, учёба, командиры и преподаватели
Семь лет, проведённые в училище, нельзя разрезать на кусочки, это целостные семь лет жизни, хотя основные этапы можно выделить: три года – Подготия, затем первый – второй курсы высшего – общее обучение на вахтенного офицера, далее третий курс – разделение по специальностям: штурман, артиллерист, минёр, и, наконец, с середины четвёртого курса – первые превращения штурманов и минёров в подводники. Каждый год приносил нам что-то новое, мы становились взрослее, серьёзнее, крепче, мужественнее, набирались опыта. Характерно то, что курсанты трёх курсов: 45-48-52, 46-49-53, 47-50-54 шли лагом не один год, были дружны, притирались в спорте, самодеятельности, просто на отдыхе в городе или на танцах, всегда и в училище, и уже на флотах, поддерживали друг друга. У меня были друзья со старшего курса по увлечению мотоциклом – Володя Тимашёв и Саша Клафтон. Много близких товарищей с младших курсов по училищной самодеятельности, конькобежному спорту. Да, не удивляйтесь, я примерно четыре года (1949-53) увлекался беговыми коньками, ходил на тренировки (хотя у нас практически не было тренера) и входил в состав сборной училища. Был готов пробежать на второй разряд, но соревнования не состоялись, так как были назначены на 5 марта 1953 года, когда страна впала в многодневную и даже многолетнюю скорбь.
На протяжении всех семи лет я был в первой роте в 12-х классах (112, 212, 312, 412). Всех преподавателей чётко не помню, но, конечно же, в памяти остались молодая и розовая от смущения англичанка Идея, очень строгая, но справедливая математичка, преподаватель литературы Иосиф Меттер; более смутно – капитан 3 ранга, преподаватель ЭНП, который поблескивая лысиной и стреляя в нас указкой, показывал прецессию оси гироскопа; преподаватель военно-морской географии капитан I ранга Сутягин, зародивший во мне разведчика; преподаватель военно-морской истории полковник (не Гельфонд), которого я позже встречал в Севастополе, и капитан 1 ранга Лонцих.
А вели нас по началу морской жизни, воспитывали отцы-командиры, всегда дорогие и родные нашим сердцам: бессменный ротный – Семён Павлович Попов, капитан-лейтенант по прозвищу «Максюта», капитан-лейтенант Костин, начальник курса, а затем факультета – капитан-лейтенант (позже – капитан 2 ранга) Иван Сергеевич Щёголев, начальники училища капитаны 1 ранга Авраамов Николай Юрьевич (дворянского происхождения) и Никитин Борис Викторович, начальник кафедры навигации капитан 1 ранга Новицкий, также дворянин. Среднее звено воспитателей: старшина роты Петя Евтухов, всегда нервный мичман Иванов, которому приписывали высказывание: – «Когда я хочу выругаться, я говорю «Пендюрин»». Так использовалась фамилия Саши Пендюрина, который, благодаря особому строению лица и, особенно, носа всегда имел недовольный вид, даже когда улыбался, за что и пострадал на выпускных экзаменах сталинских времён. Вероятно, были и другие воспитатели, имена которых так же, как и имена преподавателей, подзабылись.
Вначале дружил с Ильей Эренбургом, с которым сидел за одной партой, Андреем Поповым (?), который через год куда-то исчез, Вовкой Куликовым, упомянутым выше Валей Сидякиным, Славкой Коротковым, Юрой Олехновичем. Всех не могу вспомнить, да и за достоверность перечисленных не ручаюсь.
Но после подготии, уже в высшем училище, сложилась у нас крепкая тройка: Эрька Ильин, я и Славка Кулешов (не буду упоминать: «ныне ушедший от нас» и тому подобное, так как пишу об ушедших, как о живых, о том времени, когда они были в этой жизни). В более расширенную компанию единомышленников (любителей потанцевать, пообщаться с девушками и «не дураков выпить») входили Игорь и Миша Лезгинцевы, Жора (Вова) Спасский, Женя Юдин, Саша Гаврильченко, Толя Кюбар, Вилька Холмовой, Аркаша Копейкин, Коля Калашников и многие, многие другие (простите, если не упомянул).
Сборища по праздникам устраивали на квартире у Сергея Ерёменко («Есенина») на Большом проспекте Петроградской стороны. Стал нарицательным, анекдотичный монолог одного из его неожиданно возвратившихся родителей: «Я пришёл к советской молодежи, попить чаю, попеть песен, а что я вижу?! ...». Что родители увидели, трудно описать вразумительно. Собирались также у Лезгинцевых в Кирпичном переулке, у Жоры Спасского в бывшей гостинице «Англетер» на Исаакиевской площади, у Виталия Серебрякова в районе улиц Чайковского – Каляева (?). После ЛВМПУ Виталий ушёл на гидрофак в училище Фрунзе, а затем растворился в каких-то дипломатических службах. Бывали встречи у Лёши Кирносова, у Эдика Найделя, когда он был женат на дочке известного певца Ефрема Флакса («Закурю-ка что ли папиросу я ...»). Посещали и другие, в том числе и случайные «хаты».
Прошу учесть, что мне труднее (и больнее!) все это вспоминать, так как я уже более десяти лет из-за нескончаемых преобразований и длительных моих плаваний не был в родном городе и кое-что начинаю просто забывать. Это вы можете сесть в метро, выйти на Невском или у Балтийского и пройти по знакомым и родным местам, а у меня – только старые фотозарисовки памяти ... Но свои многоликие прозвища помню, в чём и сознаюсь: «Костяк», «Коста» – от «Косточки», как меня нарёк брат за мою худобу, и производные от Никиты: «Ника», «Ник», «Кит».
Надо отметить многонациональность наших подготов. В нашем классе большинство было русских, но были и украинцы – Дима Кандыбко и другие, евреи – Валя Фельдман, Муня Кириллов, Ефим Туник, Виктор Баскин, Давид Масловский, с которыми я учился ещё в школе в седьмом классе, был даже казанский татарин – Кадыр Шайхутдинович Гильмутдинов. В другом классе был питерский финн Юрка Реннике. А с приходом нахимовцев прибавились и латыши – Фелл Мартинсон и другие. Но мы этого совсем не замечали, у нас не было национального вопроса, у нас был один спор, одна тема: – «Какой город лучше, важнее, ценнее – Ленинград или Москва?!». Ленинградцев и москвичей было примерно поровну, а из других городов и из сёл – 10-20%. Поэтому дебаты всегда были жаркими.
Спорт, мотоцикл, самодеятельность и другие увлечения
Наше училище было сплошь спортивным, секции пронзали его сверху донизу, спортсменами становились как по любви и призванию, так и тотально по приказу. В секции бокса у тренера Ивана Павловича начинал заниматься будущий олимпийский чемпион и чемпион мира Геннадий Шатков. На уровнях ВМУЗов и ВМФ занимали призовые места наши баскетболисты, гимнасты, боксёры, борцы. Я – хиляк от рождения, занимался и боксом (бросил из-за музыки и художественной самодеятельности), и коньками, и гимнастикой, и плаванием, и греблей, и парусом, и легкой атлетикой. По некоторым видам спорта играючи получал третьи разряды. Разрядные значки в то время были по многим видам спорта. Мы ими очень гордились. На московском параде первая шеренга батальона нашего курса сверкала спортивными наградами. К сожалению, в дальнейшем такого спортивного энтузиазма не встречал.
Кроме спорта и мотоцикла, в моих увлечениях были еще три кита: самодеятельность, модельный кружок и редколлегия. Времени на самоподготовку не хватало совсем. Я очень редко сидел в классе: то выступаем в каком-нибудь клубе или Дворце культуры, то махаю ногами на ледяном стадионе, то уехал за кистями и красками, то просто «ППР» (постояли, поговорили и разошлись) над стенгазетой в укромном, своём уголке.
Итак, художественная самодеятельность. Полтора-два года занимался в музыкальном кружке на фортепиано. Играл в струнном оркестре училища на аккордеоне. Мне был выдан клубом в личное пользование и под личную ответственность полный аккордеон «Ноhпег». Выступал сольно и в паре с Толей Балаухиным (баян) на курсовых вечерах со всякими поппури-фантазиями «на тему». Аккомпанировал на рояле танцорам – венгерский танец и дуэт Фоки и Филиппа из оперетты «Вольный ветер» в исполнении Вити Пескарёва и Тошки Сенюшкина. Сопровождал музыкой чечётку Жоры Спасского. Подыгрывал фельетонистам, когда «заболевал» «автор у рояля» Лёша Кирносов, а политсатира должна была всё-таки выплёскиваться в массы Вилей Холмовым и Геркой Гойером. Создавал джазовый шум за сценой в какой-то постановке, в которой участвовал будущий народный артист России Иван Краско. Кто-то из курсантов сложил про нас шутливый стих: «Крышка весело открыта, у рояля – сам Никита, под его занудный вой, стонет Виля Холмовой».
Как личности, «близкие к искусству», организовывали с Вилей и ночные закрытые танцы в каком-нибудь клубе или школе с приглашением студентов и джазистов с их лидерами: Виталием Понаровским (будущим папочкой Ирины) и, кажется, Александром Броневицким (бывшим мужем Эдиты Пьехи). Кстати, в лейтенантах мы с Вилей продолжили политсатиру вдвоём, как Шуров и Рыкунин, – выступали с фельетонами Лёши Кирносова на смотре самодеятельности 153 бригады лодок. Прорывались и на флотский смотр в Севастополе. Одноклассником Юрием Фёдоровым был организован судомодельный кружок, в который входили Вовка Спасский (Жора), Игорь Лезгинцев (?), я, «дед Щукарь» (курсант небольшого роста, фамилии не помню) и Ваня Сорокин (или Соколов) с младшего курса.
Юра стал знаменитым, действительно талантливым моделистом – будущим командиром исторического крейсера-музея «Аврора». Модели он делал из слоновой кости и золота: модель крейсера «Ворошилов» ко дню рождения Климента Ефремовича, какую-то модель к 70-летию И.В.Сталина. Особенно любил Юра парусники, хорошо разбирался в них и знал историю каждого. Мы же вначале просто помогали Юре черновой и неквалифицированной работой. Я, например, разграфлял и рисовал квадратики 1х1 миллиметр – плитки на палубе камбуза нашего парусника «Учёба», модель которого была выполнена Фёдоровым. Ездили за материалом на завод в устье Невы, производивший торпедные и командирские катера, яхты (красное дерево!). Копались, разбирая подвалы и чердаки в военно-морском музее, который в то время возглавлял шеф и учитель Юры – капитан 1 ранга Юрьев, в поисках чего-нибудь подходящего для моделей. Затем нам отвели помещение (простите, бывшего гальюна). Мы оборудовали его двумя-тремя станками и начали изготовлять и оформлять стенды – карты Кольского залива. Белого моря, Севморпути и так далее с действующими (мигающими) маяками и бегущей лентой изображения берегов. Получалась движущаяся панорама для отработки пеленгования береговых ориентиров на ходу корабля. За это уже на флоте я получил денежную премию – перевод на 200 рублей. На руки в лейтенантах я получал 2400 рублей. Так нас «оценили».
В один из отпусков, примерно в 1975-1977 годах, я приехал из Севастополя с семьёй на своих «Жигулях» и, отправив жену с сестрой по магазинам, поехал с сыном по музеям. Посетили военно-морской музей, а затем прибыли к «Авроре». У трапа увидели табличку «музей закрыт на ремонт». Моя настойчивость привела нас в каюту командира. Была радостная встреча, дружеские объятия с Юрой Фёдоровым. Он дал нам ключи, и мы самостоятельно обошли все музейные помещения, где не менее 70-80% моделей были произведениями самого Юры. Большой интерес проявил не только мой 11-13-летний сын, но и я – «старый революционер».
В редколлегию роты (или курса) входили те же лица, та же «компашка»: Игорь Лезгинцев, Жора-Вова Спасский, и я. Иногда вливался кто-нибудь из комсомольских активистов – для сбора заметок и общего формального руководства. Каждый был талантлив в своём: Игорь и Жора рисовали (Игорь – классику, Жора – карикатуры), я делал надписи, заголовки, графику и общее размещение. Всех объединяло абсолютное нежелание сидеть в классе на самоподготовке или «выводиться» на вечернюю прогулку. Газеты мы выпускали красочные, интересные, карикатурные. На конкурсах занимали призовые места. Однажды я машинально нарисовал И.В. Сталина на трибуне мавзолея, отдающего честь... левой рукой. Представляю, где бы мы были, если бы кто-то заметил, обнаружил эту «крамолу».
И моделизмом, и художеством мы занимались и на практиках: создавали «тяп-ляп» модели кораблей, на которых проходили практику, расписывали каюты под дерево, делали всякие стенды не только для командиров БЧ-1 и старпомов, но и для замполитов, ибо цель была одна – особые условия, спокойная жизнь и «отлично» за практику.
Военная служба без парадов не бывает
Большое место в нашей жизни занимали парады: каждый май и каждый ноябрь. Лично я участвовал в одиннадцати парадах, из них один или два – московских: в мае 1950 года и в мае 1952 года (почему-то не могу точно вспомнить, в двух парадах я участвовал или только в одном). Каждый парад – это усиленная, изнуряющая строевая подготовка в течение двух месяцев, общие обычные и генеральные репетиции за месяц и сам парад. В Ленинграде в этот день вставали очень рано – в 04.30-05.00, плотно завтракали, тепло одевались (под форму № 3 – тёплое бельё), десятки раз строились и проверялись. Потом шли в строю от Балтийского вокзала по улице Майорова на Исаакиевскую площадь, где был небольшой «привал» – «можно курить, можно «сходить» («присесть» нельзя и негде), а затем – марш на Дворцовую. Парад начинался в 10.00, таким образом, мы были на ногах пять часов до парада, два часа на параде и два часа при возвращении. Итого девять часов, из них не меньше половины – с винтовкой весом пять килограммов на согнутой руке, чуть привалив ее к плечу. Было очень утомительно, но мы полны гордости, важности, ибо были в центре внимания.
Готовил нас к парадам заместитель начальника училища по строевой части полковник Соколов – наш советский полковник: высокий, красивый, в большой модной фуражке, «гроза» женщин. Выглядел он не хуже царских военных аристократов. Рядом собака, тоже большая, благородная и тоже красивая. Не парочка, а загляденье: невольно подтягиваешься, распрямляешь плечи, подсознательно хочешь подражать им, быть похожим на них. Такой же красиво-строевой полковник – комендант столицы готовил нас в Москве. (Соколов впоследствии стал комендантом Ленинграда). В Москву мы поехали в начале апреля, хорошо индивидуально экипированные. Потом мы эти строго уставные бушлаты, «бески» и «клеша» с удовольствием носили и на четвёртом курсе. Жили в полуэкипаже за Химками в Чёрном или Белом Лебеде. Занимались ежедневно до 14 часов строевыми на площади у морвокзала Химки. Репетиции – на аэродроме, генеральная – на Красной площади. На занятия нас возили на красивых голубых «фордах – студебеккерах» с якорями на борту – фирменный знак ВМФ. Кормили очень плотно. После строевых и обеда – обязательный сон, вечером – увольнение: экскурсии, театры (билеты бесплатно). Один раз мы с Мишей Лезгинцевым посетили Большой театр, правда, купив билеты на ... самую, самую галёрку, но ... всё-таки побывали, знаем, что такое Большой театр Советского Союза. Я срочно заделался москвичом (отец действительно жил в Москве) и мог увольняться на ночь с субботы на воскресенье.
Моё место в строю в соответствии с ростом было второе с правого края в предпоследней шеренге, а на парад я пошёл первым справа, так как кто-то заболел. Разница принципиальная: вторым ты держишь голову направо и видишь всю трибуну, а первым – голова прямо и зришь только надоевший затылок впереди идущего. Я же ухитрился идти точно в затылок, держать голову прямо, но глаза скосил вправо дальше, чем сектор бортового отличительного огня, и видел Сталина, даже его рябинки, даже его красно-синие жилки на щеках. Но я их не замечал, я был в восторге, в эйфории: «Я вижу Вождя! Я вижу СТАЛИНА!!!». Идти по брусчатке, да ещё в ботинках с подковками, было очень трудно, опасно. То, что я не «выехал», не «зарубил» вправо, – чудо, везение.
Когда возвращались с парада до своих голубых «автобусов» по улицам, заполненным праздничной толпой, слышали анекдотичные реплики: сынок спрашивает: «Мама, а почему они (то есть мы) все такие красные?» (мы были поджарены весенним солнцем), на что, мама, не задумываясь, отвечает: «Пьяные, наверное...». Ассоциация у неё такая: моряк – значит пьяный. После парада нас отпустили на ночь 1 и 2 мая и «отдали столицу на растерзание победителям». Каким-то образом мы (не помню, с кем из курсантов) оказались в Малаховке, где и веселились. А я даже влюбился, результатом чего была вполне законная двойка по ОМЛ (основам марксизма-ленинизма), так как я, готовясь к экзамену, смотрел в книгу, а видел ... её улыбку, взгляд. Никак не мог перестроиться с Малаховки на революционный Петроград. Теперь я очень горжусь, что ещё в те тяжёлые сталинские годы этой двойкой «смело» выразил свой протест, своё несогласие с политикой партии и ныне причисляю себя к «жертвам культа личности»!
На четвёртом курсе 1 мая мы стояли на Дворцовой площади в оцеплении между рядами демонстрантов. Это было интересно, вольно, с приподнятым настроением, «задеванием» проходящих девушек, короче, – совсем не то, что на параде с ружьём.
Система воспитания, внутренний уклад жизни
Наши начальники училища Авраамов и Никитин пытались воспитать нас по типу кадетов Морского корпуса, приобщить к культуре. Ещё на первых курсах подготовительного училища были введены уроки танцев. Мы, в робах и «гадах» на два номера больше, поначалу неловко топтались в парах, а через некоторое время лихо «отплясывали» не только «буржуйский» фокстрот, но и мазурку, и падеспань, польку, краковяк, падекатр, вальс, вальс-мазурку, русский бальный танец и другие, что конечно же пригодилось нам в будущем. Воспитывали в нас не только любовь к танцам, но и способность держать себя в обществе, за столом, развивали общую культуру. Неоднократно нас строем водили в театр, в том числе и в Мариинку, в музеи, даже в золотые кладовые. А училищный оркестр, благодаря его дирижеру Алявдину (почти Алябьев), часто игравший во время обедов, знакомил нас не только с «Сильвой» и «Фиалкой Монмартра», так что не только иногородние провинциалы «окультуривались», но и ленинградцы, и москвичи.
В то время – годы борьбы с космополитизмом – всякие западные неклассические танцы были почти изъяты. Даже в знаменитом Мраморном зале играли фокстрот или танго через шесть-семь бальных и русских танцев. И тогда, как протест, появилась подпольная «линда» – что-то с элементами чарльстона. Её танцевали по углам, в закутках залов, хотя танец в исполнении профессионалов – очень красивый и живой. Наш учитель-руководитель, который ставил танцы в художественной самодеятельности, показал со своей партнершей эту самую линду – мы выли от восторга, мы охали в восхищении и пытались подражать. И всё же однажды во Дворце пионеров, куда мы были приглашены на бал (ещё с красными курсовками), получили «щелчок по носу»: самозабвенно «линдуем» между колоннами, вдруг открывается высокая дверь и в зал парами в торжественном падекатре входят костюмированные красивые девочки и мальчики – отточенные, изящные, соответствующие духу старинного Аничкова дворца. Мы, «линдачи-клёшники», сразу скисли, они нас раздавили классикой.
Был ли я разгильдяем в училище? Пожалуй, нет, может быть даже числился в благополучных. Хотя разок сидел на гарнизонной гауптвахте. Было это в зимний отпуск на третьем курсе высшего училища. Славка Кулешов, Эрка Ильин, я и наш товарищ (мой друг ещё с блокадных времён) из ансамбля Балтийского флота Павел Никольский возвращались откуда-то ночью в состоянии некоторого подпития. Навстречу шла большая по численности весёлая компания гражданских парней примерно в том же состоянии. «Бараны» столкнулись: ругань, визг, взмахи, свист, гам – молниеносный кадр... Крик: – «Полундра!». Все разбежались, а я... то ли не смог, то ли уже некуда было бежать. Взяли, повязали, отвезли в комендатуру и выдали законные, заработанные десять суток аж от самого коменданта города, причём, получилось так, что не менее пяти суток за счёт каникул. Познакомиться с гауптвахтой было познавательно, интересно. Предписанный уставом и противоположный ему сложившийся в камерах порядок, дракон старшина–«боров», самодельные игральные карты, «бычки» и крошки табака в самых укромных местах одежды, работы «на воле» и так далее – всё было необычно. Однажды убирали снег около Пушкинского театра, заодно посмотрели и генеральную репетицию какого-то спектакля с известными артистами Толубеевым и Черкасовым. В другой раз прямо с работы у Дома офицеров по какой-то уборке-разгрузке полковник – дядюшка моего соседа-сокамерника повёл нас отобедать в ресторане. Так что, впечатления богатые.
Но самое интересное было потом: когда я прибыл в училище, Иван Сергеевич, принявший мой доклад, спросил, с кем вместе я участвовал в драке. Естественно, я промямлил, что какие-то случайные незнакомые курсанты, конечно же, из другого училища. Тогда отец-командир «выдал» мне, нарисовал полную картину «встречи на Эльбе» (на Мойке): с кем я был и многое другое из более ранних моих похождений. Не сразу, но я понял, что эти знания превышают проницательность воспитателя, досконально знающего своего воспитанника, что существует хорошо налаженная «пятая колонна», и всё, что мы вытворяем, известно начальству. Вот так вот... Ну, а в остальном я был паинькой, получал дежурные благодарности за самодеятельность, стенгазету, спорт и даже успеваемость.
Подготовительное училище (10 классов) я заканчивал в расчёте на серебряную медаль, но, к сожалению, ГорОНО не утвердил пятёрку за сочинение, поставленную в училище. Имея право выбора, я пожелал идти на гидрографический факультет училища имени Фрунзе, но мудрый Никитин Б.В. (уже адмирал) в беседе нарисовал мрачную перспективу, обозвал гидрографов «маслёнщиками» и отговорил меня. И правильно сделал: я не покинул своих друзей и стал подводником (в дальнейшем, кстати, побывав и гидрографом). За годы учёбы в подготовительном училище много курсантов отсеялось по различным причинам: неуспеваемость, здоровье, неприспособленность к службе, несовместимость с коллективом. А по окончании ЛВМПУ некоторые перешли в другие училища: на гидрофак во Фрунзе – В.Серебряков и ещё кто-то; в ВИТУ – хромой Раллев, доставшийся нам после «полёта» с лестничной площадки четвёртого этажа, где встретились в 1945 году две упрямые роты; в интендантское – Илья Эренбург, Гриша Балашов и, по-моему, Кадыр Гильмутдинов; в медицинскую Академию – Гуляко. В результате – добирали два класса с «гражданки». А к финишу – выпуску из высшего училища – не дошли примерно около ста человек. Готовились к экзаменам, в том числе и государственным, заменявшим диплом, группами по три-четыре человека. Занимались и на чердачных лестничных площадках, и в закутках, и в пустых аудиториях, но обязательно так, чтобы никто другой, никакие другие «мафиози» не мешали.
В нашу «компашку» входили Эрик Ильин, Славка Кулешов (до перевода в минёры), Толя Кюбар, Саша Гаврильченко и я. Возможно, ещё кто-то. У меня и, кажется, у Толи Кюбара по негуманитарным предметам были хорошие, чёткие, красочные конспекты. Мы разбирали каждый вопрос билета (предполагаемый или известный), «гоняли» друг друга, разъясняли и, если всё ясно, переходили к другому. Так как уровень знаний и усвояемости у нас, кроме Славки Кулешова, был примерно одинаков, то особо мы не напрягались, по ночам не «долбали». У некоторых курсантов такая привычка или необходимость была: заказывали дневальному поднять их в четыре-пять утра и садились зубрить. Аркаша Копейкин, когда его будили в 5.00, открывал один глаз и вещал: «Хорошо-то как – ещё целый час спать!» И засыпал снова.
В ночь перед сдачей государственного экзамена по электро-навигационным приборам у меня во сне «пролистался» весь конспект. Утром я взял билет в пристрелочной первой четвёрке, и у меня всплыл перед глазами нужный лист конспекта. Спокойно «срисовал» с памяти чертёж, написал текст и был готов. Преподаватель посмотрел на доску, задал два-три уточняющих, проверяющих или дополнительных вопроса и, поставив жирную пятёрку, отпустил меня. Этот эпизод подтверждает, что хороший конспект, составляемый в течение всего учебного года, – почти полный успех на экзаменах, да и в жизни, в дальнейшей службе на флоте, о чём я расскажу ниже. Конечно, не по всем предметам у меня были такие конспекты и, следовательно, знания, но по штурманским дисциплинам всегда было только «пять баллов». С самого первого курса я любил навигационные прокладки: тренировочные, контрольные, состязательные. Всегда получал за них отличные оценки и призы за первое-третье места, что и способствовало беспрепятственному распределению меня на штурманский факультет.
Обучение «хорошей морской практике»
Как нестандартные, особые виды учебы и морского становления я хотел бы выделить: морскую шлюпочно-парусную практику в подготовительном училище, практику на кораблях и ЛВД (легководолазную подготовку) в высшем училище. Шлюпкой, то есть греблей, постановкой парусов, поворотами «через фордевинд» и «оверштаг», мы занимались с самых первых подготских дней, конечно же, сначала изучив всё теоретически. Затем каждому поочередно доверяли управлять шлюпкой как на вёслах, так и под парусами, последнее особенно сложно. У нас была база на Фонтанке (описана В.В.Конецким), а затем в районе стадиона Ленина, откуда мы, взяв сухой паек на день, выходили через морской канал порта в Финский залив. Хоть это место и называлось пренебрежительно «Маркизовой лужей», но мозолей, истинно морской закалки оно подарило нам много. Это была наша закваска.
Особую благодарность в нашем становлении моряков-парусников следует выразить преподавателю кафедры военно-морской подготовки капитану с красными погонами Ю.Р.Похвалле. Он был очень учтив с нами, очень благороден и очень любил своё парусное дело, что с успехом воспитывал и в нас без всякого боцманского сленга. Шлюпками мы занимались в течение всего учебного года, а в одну из начальных практик совершили поход по Неве в Ладожское озеро (для нас в то время – море) и обратно. По этому же маршруту через 25 лет после выпуска мы прокатились на теплоходе «Н.Крупская», но лично я последнее помню смутно ввиду обильных встреч с друзьями.
Из практик-походов на шхуне «Учёба» мне запомнились три момента. Первый: ежедневное, вместо физзарядки, лазание по вантам вверх, переход на тридцатиметровой высоте вокруг мачты и спуск. Сначала было очень страшно, но не залезть нельзя – стыдно, затем попривыкли и бегали по вантам и реям при постановке-уборке парусов, как обезьяны. Второй: в одну из таких постановок при сильном ветре и качке в пять-шесть баллов одного курсанта (кажется, это был Женя Юдин) «рвануло» и он, «мёртво» вцепившись в угол паруса, болтался над рычащей бездной, пока кому-то удалось подтянуть его к рее. Говорят, что его пальцы не могли разжать. И, наконец, третий: стоянка у причальной городской стенки Выборга напротив знаменитой крепости. Мы – «мореманы» высыпали на палубу нашего небольшого парусника и, презрительно поглядывая на береговых штатских, гордо пели «в Кейптаунском порту» и другие залихватско-пиратские песни. Запевал Виля Холмовой, я подыгрывал на маленьком аккордеоне. Мы были на высоте, мы видели шторм, мы уже стали моряками.
Крейсер «Красный Крым»
Практика на Черноморском флоте после 1-го курса высшего училища проходила на крейсере «Красный Крым». Старпомом на крейсере был капитан 3 ранга, при появлении которого подавалась команда наподобие «Покрышкин в воздухе» и все разбегались, прятались. Позднее он был старшим помощником командира линкора «Новороссийск» и боролся за его живучесть в трагический октябрь 1955 года. В основном практиковались мы в приборках, стирках роб, нарядах на камбуз и в гальюн, артиллерийских стрельбах, которые я после блокады не переваривал, штурманской прокладке при плавании вдоль всего побережья Черного моря до Батуми. Если отбросить тяготы, скученность (на практике были курсанты и других училищ), постоянную «заботу» начальства, то эту практику можно назвать интересной, познавательной и начально-морской, так сказать, общей.
После второго и третьего курсов мы проходили практику на Северном флоте «конвейерным» способом: на торпедных катерах в губе Западная Долгая, на американских малых охотниках в Полярном, на тральщиках «амиках», тоже американских, занимаясь боевым тралением, на эсминцах проекта 30-бис в Североморске. На каждом корабле мы были небольшими группами по три-пять человек, занимались конкретным делом, становились настоящими помощниками командиров БЧ-1. На «Грозе» я не был, так как преферансом не увлекался, хотя некоторые (по-моему, Игорь Лезгинцев) ухитрились просидеть буквально на нарах за картами, не выходя на верхнюю палубу, целый месяц.
Мне очень понравились торпедные катера типа «Воспер», «Элко», «Хиггинс», да и наши «Комсомольцы». Особенно симпатичны были их молодые командиры – старлеи и даже лейтенанты. В настоящих американских канадках, обветренные, солёные, с зелёными «крабами» на фуражках (пилотки тогда носили только подводники), они вразвалочку сходили на причал, группировались, вернее, кучковались, небрежно закуривали и громко, с дружескими подначками и юмором обсуждали выполненные стрельбы и сам выход в море. Мы им очень завидовали, и я искренне хотел стать катерником, тем более, что И.С.Щёголев тоже был катерником. Мне очень нравилось летать по гребням волн, как на мотоцикле по плохой грунтовой дороге (так точно выразился один из катерников), но в дрейфе я бессовестно укачивался, хотя на других кораблях качку переносил стойко.
Кроме того, по каким-то причинам в губе Западная Долгая (именно там и более нигде) у меня ежедневно с 17.30 до 19.30 очень болезненно обострялся затаённо имеемый у каждого ленинградца гайморит. Местный врач сказал, что единственное лечение – уехать отсюда, что оказалось верным. Свою несбывшуюся мечту, любовь к торпедным катерам, полёт по волнам, я впоследствии, приезжая в Ленинград на машине, обязательно имитировал, воспроизводил прыжком на большой скорости через горбатые мостики набережной у Летнего сада. Ощущение особое, острое, неповторимое и, главное, точное. При прохождении практики на малых охотниках за подводными лодками я попал на катер, который использовался как разъездной, постоянно курсирующий Полярное – Североморск – Мурманск, то есть осваивал Кольский залив. Курсантская практика в основном заключалась в выполнении заказов младших, а иногда и старших офицеров соседних кораблей, – закупка спиртного в Мурманске и «контрабандная» его доставка в Полярное – зону «сухого» закона. Запомнилось также, как меня «купил» штатный кок-матрос, к которому я был приставлен на данный день. Он с вечера попросил меня «постараться для ребят» – встать завтра пораньше, сходить в сопки (в Полярном они «подстрижены» под Котовского»), набрать хворосту с тем, чтобы он (кок) смог приготовить команде праздничный обед (дело было перед Днём ВМФ). Стараясь «прогнуться» и доказать, что и курсанты – бывалые моряки и от «народа» себя не отделяют, я всё это добросовестно выполнил и, довольный и гордый, вывалил охапку сухих сучков и где-то позаимствованных дощечек перед плитой на камбузе. Кок невозмутимо сказал «большое спасибо» и ... включил рубильник!.. И это случилось, когда у меня за плечами были три года подготии и почти два курса высшего!
На тральщиках – «амиках» бытовые условия были получше, почеловечнее, но служба, задачи – очень трудными. Мы шли и выполняли боевое траление в районе к востоку от устья Белого моря. Траление было фактическое, курс менять и, соответственно, уменьшать качку нельзя, поэтому бросало и трепало здорово. Так сутки за сутками. Однажды в этой лихой обстановке я проходил по офицерскому коридору и через открытую дверь увидел нашего руководителя практики (кажется, капитана 1 ранга Новицкого) сидящим в каюте, в кресле за столом и спокойно с книжкой в руках пьющего мелкими глотками то ли коньяк, то ли чай (но пахло!). Народ на тральщиках был очень дружный: матросы, которые прослужили уже более пяти лет, молодые, но не заносчивые офицеры. Мы действительно высаживались на остров Колгуев, и одна шлюпка у нас перевернулась, как об этом пишет Володя Брыскин. Два дня назад Боря Пукин дал мне прочитать его книгу «Тихоокеанский флот». В ней Володя всё описал гораздо подробнее и интересней о нашей «чудильниковской» жизни, поэтому буду стараться быстрее «выпуститься» из училища. На острове наши офицеры закупали бостон, из которого шили себе сверхвыходные военные костюмы в ногу с модой. Тогда любили морскую форму, не «скрывали» и умели красиво её носить. Кажется, там, на этом острове, было здание, которое построили ненцам с расчетом, что на втором этаже будут магазин и жилые комнаты, а на первом – клуб. Местные аборигены решили по-другому: жили вокруг здания в чумах, а в клуб загнали ... оленей. Но магазин, хоть и без «огненной воды», всё-таки работал.
На эсминце проекта 30-бис (название точно не помню: то ли «Бодрый», то ли «Дикий», то ли «Смелый»), кроме обычных для практики эпизодов, штрихов, интересным было наличие медвежонка и, конечно же, он был любимцем командира. Но не нас, ибо медведь (а он был уже почти юношей) очень любил забираться в курсантские койки, а при строгих окриках обязательно выдавал «на гора» там, где его заставали. Кроме медвежонка, на корабле была старая мудрая собака-мама с двумя щенками. Когда командир шёл домой (эсминец стоял в Североморске), то за ним весело плелись и медвежонок, и щенки, а «мама» следила за порядком, подгоняла деток, не давала им «заплестись» в сторону, направляла на нужный курс... Практика на эсминце отличалась от предыдущих тем, что мы познакомились и по мере возможности освоили новые для того времени навигационные приборы (гирокомпас с курсографом, эхолот, радиолокационную станцию). В целом, мы за эти две практики 1951-1952 годов подковались и уже могли иметь собственное суждение о плюсах – минусах будущей службы на том или ином типе надводного корабля, но на четвёртом курсе судьба резко развернула нас и направила под воду.
Нас готовят в подводники
Когда мы узнали, что будем подводниками, не у всех, в том числе и у меня, это вызвало положительные эмоции. Ходили слухи, что подводники умываются один раз в месяц, острят и вообще говорят одно слово в неделю и результативно обнимают жену один раз за ночь – полярную. В училище «подводная лодка» для нас было чисто теоретическим понятием. То, что мы изучали на лекциях, видели на схемах – всё было абстрактно, безжизненно, так как воочию мы видели лодку один раз, да и то это была допотопно-революционная лодка, стоявшая у набережной лейтенанта Шмидта и выполнявшая роль музейного экспоната.
Несмотря на расплывчатость и пока непривлекательность идеи и перспективы службы на подводных лодках, мы всё же заинтересовались, сначала лениво, потом, всё более интенсивно. После повторной сверхстрогой медицинской комиссии человек 10 – 15 наших курсантов отсеялось. Женя Булыкин – спортсмен – борец, а обнаружили туберкулёз. К нам перешли желающие стать подводниками курсанты из училища имени Фрунзе: мой будущий друг Виталька Ленинцев, коллега-командир Вадим Коновалов, который уже будучи адмиралом погиб вместе с Джемсом Чулковым при катастрофе самолёта, вылетевшего на ТОФ из Ленинграда в 1981 году, и другие.
Итак, наконец, ЛВД или легководолазная подготовка. Проходили мы ее в КУОППе (Краснознаменный учебный отряд подводного плавания) на Косой линии или Гаванской улице Васильевского острова (?), аж за Мраморным (Кировским ДК). Программа по полному курсу, начиная от первого погружения и выполнения мелких работ под водой в бассейне и кончая выходом из «лодки» через 26-метровую башню. Первые «нырки» и хождения под водой в снаряжении были забавны, интересны новизной ощущений и совершенно не страшны. Но не для всех. На Валю Утенкова не действовали никакие разъяснения, уговоры, разносы. Как только вода доходила до загубника или очков шлема, он совершенно терял самообладание, контроль и сознание и выскакивал из воды, как пробка. По-моему, его, в конце концов, отстранили от прохождения ЛВД и выпустили в надводники.
Всё же самым неприятным, щекочущим нервы (даже и впоследствии на флоте) был выход из торпедного аппарата. Толстый мичман-инструктор, расхаживая перед строем трепещущих курсантов, монотонно рассказывал о «случаях», которые происходили при выполнении этого упражнения: то впередилежащий «лягнулся» от страха и выбил загубник у лежащего сзади, то не успели спустить воду из торпедного аппарата по поднятой изнутри тревоге, то ещё что-то, а результат – трупы. Нам и так тошно, и так боремся с собой, как перед встречей с бормашиной, а он подливает и подливает. Я всегда «собирался», проводил аутотренинг – «мне хорошо в торпедном аппарате», «мне не страшно» и тому подобное, загонял предательскую дрожь внутрь, чётко выполнял все предписания «живодёра» – инструктора и ... выходил из торпедного аппарата нормально. Так как эти тренировки, эти упражнения проводились поэтапно от простого к сложному (сухой ТА, мокрый ТА в ванне и так далее), то постепенно чувство боязни уменьшалось, притуплялось, но полностью чувство самосохранения, самозащиты не исчезало, просто мы становились более «подкованными», уверенными. Как говорят парашютисты, страшна только первая тысяча прыжков.
Выход через тубус и дальнейший подъём в башне по тросу с мусингами, соблюдая выдержки времени, особого труда не составляли, так как впереди, вернее, наверху постепенно появлялся «свет в туннеле», а на каждой площадке через пять метров стоял страхующий. Свободного всплытия мы тогда ещё не осваивали. На флоте я от ежегодных упражнений и задач ЛВД не отлынивал, даже когда стал командиром. А в молодости на флотских учениях в должности старшего помощника или помощника командира выходил из лодки в колоколе с глубины 90 метров (по плану учения 120 метров). В этом случае я, будучи в положении старшего и инструктора, перед подчиненными делал вид, что глубина даже в 90 метров – моя стихия и вся эта серьёзная и опасная процедура для меня привычное дело, «семечки». Однако, вид воды, вид глубины изнутри колокола навевал различные и не очень восторженные мысли, а времени для размышлений было достаточно – колокол шёл вверх со всеми положенными выдержками.
В редкие свободные часы мы играли в камешки на плацу для строевых занятий, а зимой кидались снежками. В наших играх был мальчишеский азарт. Мы забывали про погоны на наших не по годам крепких плечах. Но когда нам приходилось встречаться с гражданскими сверстниками, на сколько лет старше их мы чувствовали себя! Что связывало меня с прошлым? Воспоминание о том, как ветерок колышет тюлевые занавески на окнах в солнечной комнате деревенского дома? Фотография человека с напряженным суровым взглядом ярких глаз, в портупее и пилотке – единственный уцелевший портрет моего погибшего отца?.. Больше на память о нем не осталось ничего: все сожгла бабушка, когда немцы подходили к Москве и со дня на день могли занять нашу деревню. То время я помню только по отрывочным наиболее сильным впечатлениям: вот едет на лошади вдоль Деревенской улицы молоденький милиционер. Я стою посреди островка первого, недавно выпавшего снега в прогоне между двумя домами, закутанный с ног до головы, одетый во все, что у меня есть, на случай бомбежки. Вихрем проносится над соломенными крышами черный самолет – и три взрыва один за другим сотрясают землю. Бомбы рвутся в огородах, далеко раскидывая вялую картофельную ботву. Взрывная волна идет поверху, вышибает стекла из решетчатого окошка у нас на чердаке, скидывает с лошади милиционера. Он сидит на снегу рядом со мной и матерится, потирая ушибленную ногу. Со стороны железнодорожной станции, из-за леса, ветер наносит желтый вонючий дым. Там что-то гремит и ухает.
Вокзал разбомбили,– говорит милиционер. – Снаряды на путях рвутся... Два состава. Зимней ночью в нашем доме появляется высокий человек в меховой одежде. На голове у него кожаный шлем, на руках рукавицы с раструбами до самых локтей. Сапоги тоже меховые и такие длинные, что он пристегнул их к поясу. Человек приполз со стороны поля – я видел на другой день глубокую борозду в снегу. Он не может ходить: у него болит левая нога, ступня распухла и посинела. Меховой человек всю ночь сидит с бабушкой за столом, парит ногу в ведре с горячей водой и пьет чай. Первых немцев не бойся,– говорит он бабушке.– Первые ходят в атаки и мерзнут в окопах.
Это рабочий скот войны, пушечное мясо. Они, конечно, пограбят, поколотят вшей и дальше пойдут... Вторыми придут солдаты гарнизона, который расположится в вашей деревне. Вслед за ними или вместе с ними придут третьи. Эти будут все в черном: каратели, эсэсовцы. Они станут вешать и расстреливать семьи красноармейцев и особенно жестоко будут расправляться с родственниками командиров Красной Армии. Они будут копаться в документах, выспрашивать у предателей и угонять в Германию всех трудоспособных... Этих бойся, мать. Это убийцы.
На рассвете меховой человек ушел, сильно хромая, в сторону железной дороги, а часов в десять утра наш дом окружили бабы с вилами и топорами. Впереди всех воинственно размахивал двустволкой белобородый шорник Василий Палыч. – Эй, тетка Люба! У тебя во дворе фриц спрятался... Ночью выпрыгнул из самолета, прямо в стог угодил. Мы по следам нашли: видать, повредил ногу – полз все... Бабушка пустила всех в избу, прикрыла дверь и сказала, широко улыбаясь: – Какой там фриц... Васька это прилетал, за ригами спрыгнул в стог, да соскользнул – вот и повредил ногу-то. А самопряха (так в деревне называли самолет У-2) дальше полетела.
У всех нас приблизительно одинаковые воспоминания. Мы живем в условиях казармы, у нас одинаковая одежда, одни и те же дела, книги и даже будущее. Но у каждого есть еще и свой собственный мир, в который не всегда пускают даже друзей. Этот мир внутри нас, он незаметен со стороны даже для опытного командирского глаза. Внешним, вещественным выражением этого мира являются предметы и вещи, не имеющие, может быть, никакой ценности для постороннего, но наиболее дорогие нам. Мы вдохнули в эти предметы свое тепло, свою любовь и надежду – и только для нас они полны тайного и глубокого смысла.
Толя Замыко, например, сидит в учебном классе один за самым последним столом, в углу. Его учебники и тетради перекочевали в шкаф: оба ящика стола забиты коробочками, баночками и мешочками. Здесь есть все: детали радиоаппаратуры, набор сопротивлений и конденсаторов, сверла, шурупы, гвозди, механизмы испорченных часов, куски латуни, молотки, стамески, мотки проволоки и даже блестящий водопроводный кран. Толины руки меняют окраску в зависимости от очередного увлечения: то они обожжены азотной кислотой, то в них въелась металлическая пыль, то они пожелтели от фотореактивов. В последнее время руки у него почти все время в краске: Толя строит модели кораблей. Строит он их уже целый год – и, пожалуй, это его увлечение последнее: раньше ему хватало любого занятия на два месяца, не больше.
Не все и не всегда было гладко в Толиной кипучей деятельности: сначала он занимался чем угодно, только не моделями кораблей. Он пришел в училище из детского дома, а еще раньше, когда погибли где-то в глухом белорусском селе его родители, он нищенствовал, выпрашивая Христа ради кусок хлеба. Наверное, те два года сделали его таким раздражительным и озлобленным, каким он был на первых порах в училище. Мы с ним, хотя и подружились сразу же, дрались каждый день. Он был худой и узкоплечий, но в драке терял самообладание и, подвывая, бил противника головой, руками и ногами. Зубы он тоже пускал в ход не задумываясь. Сначала я боялся его и всегда уступал. Потом разозлился на себя и крепко потрепал Толю при очередной стычке. Как ни странно, Толя исправился почти мгновенно, даже перестал выходить из себя по любому пустяковому поводу.
Потом у нас появилась слесарная мастерская, и Толя зачастил туда. Однажды он установил на парте модель корабельной пушки времен первой Севастопольской обороны: ствол был латунный, станок из полированного дерева на четырех маленьких колесиках окован по углам сияющими медными треугольниками. Мы думали, что модель недействующая, но Толя попросил всех расступиться и важно поднес к крошечному отверстию в казенной части латунного ствола горящую спичку. От грохота у всех заложило уши. Дымящаяся пушка, съехав с парты, упала Толе на колени. В классной доске прочно засел никелированный шарик от кровати. Пришел офицер-воспитатель старший лейтенант Кушнарев, изъял пушку и объявил ее создателю строгий выговор перед строем. Пушка потом красовалась в качестве модели на выставке во Дворце пионеров, и Толю за нее наградили Почетной грамотой.
Первым из нашего взвода Толя овладел тайнами фотографирования. Он нашел где-то испорченный объектив и, починив его, долго изобретал спусковой механизм и камеру. Аппарат Толиной конструкции напоминал своими формами первые самолеты, но работал исправно, если не считать того, что лица и предметы получались на карточках вытянутыми то в длину, то в ширину. Однажды Толя радиофицировал класс: провел под плинтусом и по щелям паркета к каждой парте провода, раздал всем примитивные наушники, сделанные из спичечных коробков, и подключил трансляцию. Несколько уроков мы блаженствовали, слушая музыку и новости. Первым попался сам Толя, слушавший радио уж слишком открыто. На следующем уроке попался я, а еще через день проницательный Дубонос, проводивший у нас политбеседу, торжественно извлек всю Толину проводку, смотал в большой клубок и унес к себе в кабинет. Толю лишили увольнения в город на целый месяц. Это называлось у нас «получить месяц без берега».
Теперь, через три года после событий с пушкой и радио, Толя самозабвенно строит модели кораблей и читает «Очерки по кораблестроению» академика Крылова. Свой конек есть и у Цератодуса: он коллекционирует фотокарточки. Нет, он не собирает портретики смазливых девочек и открытки с улыбающимися кинозвездами. Он ищет везде и изготовляет сам «тематические снимки». У него несколько самодельных альбомов. У каждого альбома свое лицо, свой тематический профиль: альбом № 1 – «История училища», альбом № 2 – «Шхуна «Амбра», альбом № 3 – «Учеба и быт». Самая дорогая вещь для Цератодуса – его фотоаппарат. Это не «Киев» и не «ФЭД». Это всего-навсего «Любитель». Но снимает им Цератодус не хуже, чем другие «Киевом». Меня всегда удивляет его нежное отношение к аппарату, такому хрупкому в его больших и неуклюжих руках.
Автор начал писать в десятилетнем возрасте. С бабушкой Любовью Варфоломеевной Ждановой.
У меня тоже есть свой мир. Может быть, в нем большое место занимают такие несерьезные вещи, как тетрадки со стихами и песнями, рисунки и письма от Лиды... Да, с некоторых пор письма от Лиды и она сама занимают в моей жизни, пожалуй, даже слишком большое место. Вот как это случилось!..
А ПОУЖИНАТЬ ДАДУТ?
В прошлом году после октябрьского парада нам всем без исключения разрешили увольнение на двое суток. Обычно на ночь увольняли только тех, у кого родственники проживали в Риге. Но тут был случай особый. Погода стояла сырая, всю ночь перед парадом шел дождь со снегом, и ветер, как в трубах, гудел в узких переулках старой Риги. Голые сучья скребли по оконным рамам нашего спального корпуса. Дневальные зябко ежились и грели руки на радиаторах парового отопления. Утром был туман, сигнал горна прозвучал глухо и отдаленно, как сквозь вату. Мы шли колонной по четыре. Где-то впереди, совершенно невидимый в тумане, ухал и дребезжал оркестр. Наш строй казался бесконечным. Площадь Победы, на которой выстраивались для торжественного марша войска гарнизона, находилась за рекой, в предместье. Деревянные трибуны вдоль длинного забора да ряды деревьев по сторонам – вот все убранство площади. Утрамбованная почва посыпана песком, смешанным с толченым кирпичом. Прямо перед трибуной образовалась обширная желто-красная лужа. Когда мы заняли свое место в общем порядке, туман рассеялся и снова закапало. На кончиках наших носов висели крупные дождевые капли, а ленты, старательно разглаженные накануне, свернулись в жалкие трубочки. Поэтому мы с внутренним ликованием встретили долгожданную команду: К торжественному маршу!.. Побатальонно!
Москва. Май 1953 г. Впереди парадного батальона риских нахимовцев командир роты капитан Александр Семенович Дубницкий (Предоставил Гриневич Владимир Васильевич, РНВМУ 1952 г.).
– Не подкачайте, мальчики! – громко сказал Дубонос. – Лужа впереди,– озабоченно отозвался правофланговый. – Руби, орлы, прямо по воде!.. Чтоб брызги фонтаном! Все молчали и старались представить себе глубину лужи. «Эх, хороши были у нас хромовые ботиночки», – подумал я. – Пройдете лучше всех, разрешу увольнение на двое суток,– добавил Дубонос. Он вскинул обнаженный палаш и тотчас положил его на плечо. Над рядами, словно короткие молнии, мелькнули палаши и выросли иглы штыков!
Прошли мы лучше всех, и Дубонос сдержал слово, но мне некуда было идти: погода плохая, кино покажут и в училище, а на мои любимые конфеты «Лайма» денег все равно нет. Я почистил брюки, переоделся в робу и лег на койку. Делать мне было нечего – и я старался достать потолок ногами: койки у нас были двухъярусные, и моя помещалась наверху. Два раза ко мне подходил Толя Замыко и глядел на меня умоляюще. Его рукав был украшен сине-белой повязкой дневального по роте, а на груди сияла боцманская дудка с цепочкой. Толя рвался в увольнение, и мучить его было очень приятно. – Ты понимаешь, что она меня ждет?– говорил он, заглядывая ко мне на верхнюю койку.– Понимаешь или нет?– Толе хотелось, чтоб я отдежурил за него. – Катись ты! Думаешь, одного тебя ждут? Я просто не решил еще, куда сегодня пойти. Вот подумаю немного и пойду.
Я не понимаю Толю: чего он так переживает из-за какой-то сопливой голенастой девчонки? Дня три назад я проходил мимо его стола и случайно увидел недописанное письмо: «Светочка, Пахточка, Тютю-лечка! Пишет тебе твой Малыш...»– дальше я читать не стал: очень уж противно. – Слушай, а что такое Пахточка? – спрашиваю я Толю. Он хмурится, закусывает нижнюю губу и хочет уйти. – А Тютюлечка?– ору я вдогонку.– Это рыба, что ль, такая, тюлька? Вроде кильки? Толя не на шутку разгневан: он показывает мне кулак.
Я долго еще задирал ноги к потолку, как вдруг кто-то потянул меня за рукав. Я повернулся на бок и свесил вниз голову. Там внизу в полумраке сидел Генераторная Хэнша. Генераторная Хэнша – это всего-навсего Сережа Куроедов. Общеизвестно, что курица по-английски «a hen», отсюда происходит Хэнша. Остриженная наголо голова Хэнши представляет собой интереснейшую продолговатую конструкцию, состоящую из трех частей. Затылочная и лобная части головы кажутся небрежно и неумело прилепленными. Конечно, грех смеяться над этим, но при взгляде на голову Хэнши в мозгу почему-то вспыхивало слово «генератор».
Вот так и стал Сергей Куроедов Генераторной Хэншой. Впрочем, не только за форму головы он получил это труднопроизносимое прозвище: нос Хэнши был до того похож на штепсель, что хотелось воткнуть в него вилку от электрического утюга. А уши напоминали прожекторные отражатели. Вдобавок ко всему Сергей Куроедов был слабым и рыхлым, и в бедрах он был шире, чем в плечах. Продолжение следует.
Верюжский Николай Александрович (ВНА), Максимов Валентин Владимирович (МВВ), Карасев Сергей Владимирович (КСВ) - архивариус, Горлов Олег Александрович (ОАГ) commander432@mail.ru, ВРИО архивариуса
О времени и наших судьбах. Сборник воспоминаний подготов и первобалтов "46-49-53". Книга 1. СПб, 2002. Часть 9.
Маталаев Никита Львович – истинный петербуржец, но волею военной судьбы много лет живет в Севастополе. Он уже привык к этому и любит Севастополь, ставший тоже родным городом. Свято хранит верность подготскому братству. Был командиром подводной лодки 613 проекта, имел прекрасную перспективу служебного роста, но роковая случайность изменила его судьбу. Он стал начальником разведки дивизии подводных лодок, а затем скитальцем морей, побывав во многих странах мира. Настоящий моряк, опытнейший штурман. О своей жизни, службе и морских путешествиях, а также о непростом пути “от старшего офицера до старшего матроса”, он с откровенностью повествует в “Воспоминаниях Никиты… (с “картинками”)”.
Никита Маталаев ВОСПОМИНАНИЯ НИКИТЫ (с “картинками”)
Преамбула В соответствии с “Обращением к однокашникам” от 7 апреля 1997 года воспоминания мною написаны, даже с “картинками”. Очень сожалею, что не коротко, хотя и мог бы по-анкетному. Но просили литературно ответить на все ключевые вопросы. Работа заняла два месяца с момента получения “Обращения...” на руки. Писал вечерами на вахте в каждый четвертый день без переделки, только переписал в тетрадь для удобства отправки. Всё написано одним духом по памяти, так как никаких записей, кроме антарктического дневника в 1956-1957 годах, не вёл. Поэтому возможны неточности в именах и датах, но, надеюсь, небольшие и несущественные. Проверить, уточнить не могу – живу не в Питере. Когда получится посетить Родину, – не знаю. Там, где сомневался, ставил в скобках знак вопроса (?). Писал откровенно, как “на духу” перед однокашниками: и о плохом, и о хорошем, – не сочтите за хвастовство.
Детство Никиты, которое кончилось ещё в блокаду
Родился 28 сентября 1931 года в Ленинграде (роддом – улица Маяковского 5) в семье русских интеллигентов. Мать – преподаватель музыки и пения. Её родители – тоже петербургские учителя музыки. Мама проработала всю жизнь в школах, имела две медали трудовой доблести и медаль “За оборону Ленинграда”. Умерла в 1976 году, похоронена на Охтинском кладбище. Отец происходил из семьи ремесленника-кустаря города Великий Устюг. Сумел выйти в музыканты: окончил Ленинградскую консерваторию по двум специальностям – скрипка и дирижирование. Работал в театре “Ромэн”, в Мосгосконцерте и других местах. Не воевал. Вероятно, уже умер. Родители пытались сделать из меня Никколо Паганини. Я “перепилил” пару скрипок, честно “испражнялся” на фортепьяно и любил это, но дальше джазового лабуха не вытянул и ... вот стал моряком. Формально родители развелись в 1933 году, но до войны ежегодно летом совместно выезжали подработать на “гастроли” на юг (ох, уж эта богема!), где я плескался в Днепре или в Азовском море. Предполагаю, что первоначальную робкую, а, может быть, и твёрдую, большую, перспективную любовь к морю во мне зародили мой дядюшка – капитан десятитонной крейсерской яхты “Совет” Ленинградского яхтклуба и двоюродный брат – радист той же яхты, на которой, кроме частых прогулок до Петергофа и Сестрорецка в “Маркизовой луже”, я совершил свой первый “дальний” рейс до Таллинна летом 1940 года в девятилетнем возрасте.
Горят Бадаевские склады
Кроваво-коричневая туча войны разрушила тщеславные планы моих родителей сделать из меня музыкального гения. Летом и ранней осенью 1941 года мы – пацаны (огольцы) с Кирочной (улица Салтыкова-Щедрина) собирали осколки и боеприпасы для своих коллекций и кое-что взрывали. Собирали жёлуди в Таврическом саду для изготовления смешных человечков (зимой мололи их на “кофе”), бегали по магазинам, стремясь полнее отоварить карточки, собирали патоку на догоравших Бадаевских складах, ползали на нейтральную полосу в районе Волкова кладбища за картошкой. При этом еще учились (я в 4-ом классе) сначала в школах, а затем по бомбоубежищам. Ближе к зиме, когда понятия “война”, “блокада” перестали быть детскими, игральными и становились кровавыми, приносящими реальную боль, разносили по квартирам записки – приказы штаба МПВО (местной противовоздушной обороны) о дежурствах, поддерживали связь с постами в качестве рассыльных, торчали на крышах, наблюдая “Юнкерсы-88” в перекрестьях лучей прожектов и даже ... участвовали в тушении зажигалок.
Меня всегда возмущало хвастовство некоторых моих одногодков: “Я тушил зажигалки!”... Ну как мог десятилетний худосочный пацан поднять железные двухметровые щипцы для захвата зажигалки или тащить большое пожарное ведро с мокрым песком или водой?! Да, помогали, шуровали лопатой в меру своих сил, что-то подносили, то есть именно участвовали в тушении, а не тушили.
Днем ходили смотреть, что где разбомбило, завалило, куда упал немецкий самолёт, где попал снаряд. А ночью, перестав спускаться в бомбоубежище, дрожали в тёмной холодной комнате, сжимая свои детские кулачки при вое падающей бомбы (а днем – снаряда) и молитвенно повторяя: “пронеси, пронеси, пронеси”... Зимой выстаивали сутками в очередях за хлебом: 125 грамм моих плюс 125 грамм маминых равно 250 грамм, которые дома размельчали в воде и варили “тюрю”. Других продуктов уже не было совсем... Какое-то время мать работала в госпитале на Греческой площади. Я очень хорошо помню, как выстаивал в очереди за хлебом двое или трое суток. Было это в ленинские дни – 21-24 января 1942 года. А хлеб всё не везли и не везли, а мы всё мерзли и мерзли, и некоторые падали тут же в очереди. Когда, наконец, стали выдавать хлеб, один мальчишка, которого я до войны знал то ли по школе, то ли по двору, вырвал у бабульки (хотя, может быть, это была и не бабулька, а просто взрослая женщина, изнурённая голодом до вида “старухи”) её пайку из рук и перебежал через дорогу. За ним бросился проходивший мимо сержант, настиг его, хотел бить и даже разок ударил, но мальчишка, привалившись к стене дома и старательно оберегая голову от ударов, запихал всю эту пайку (всего-то 125 грамм!) в рот и старался быстрее ее проглотить. Так и стояли над ним, свернувшимся в “мёртвой защите” у стены дома и дожёвывающим чужой хлеб, молча, жалостливо-осуждающе и пострадавшая ''бабулька'', и сержант, и я. Голод оправдывал воровство мальчишки. Это все понимали, хотя ''бабульке'' было очень жалко отобранной пайки: она-то оставалась голодной и, может быть, сделала последний шаг к могиле. К сожалению, такие случаи были не единичны.
Еще несколько штрихов к понятию “голод”. Слухи о том, что убивают людей, особенно женщин, отрезают у них самые мягкие, “мясные” части тела и съедают их, для меня были не просто слухами. Разрезанных трупов лично не видел, но однажды зимним вечером при возвращении от маминой подруги за нами на безлюдной заснеженной Кирочной кто-то гнался. С какой целью?!... Перед ноябрьскими праздниками, когда все же как-то отоваривали карточки, мы по мясным талонам взяли в магазине студень (только питерцы и настоящие россияне называют так холодец). Дополнительно купили кусочек студня у тетки, стоявшей у магазина. Дома в этом кусочке обнаружили детские ноготки. Несмотря на голод и жгучую обиду, студень выбросили. Собаки, кошки и крысы из города исчезли. Кота, который жил у нашей крёстной на Загородном проспекте 17 лет, съели... Во время блокады милиционеры были экипированы не хуже теперешних ОМОНовцев: кроме обычных шинелей, сапог и прочего, на головах у них были жёлтые английские каски – тарелки, на плечах – карабины, на боках – широкие ножи-штыки, пистолеты, противогазы. Их основная задача – борьба с бандитизмом, мародёрством, воровством. В булочной, когда там скапливались очереди, постоянно стоял милиционер, который, глотая голодную слюну, следил за порядком, предупреждал воровство во время выгрузки хлеба и его раздачи.
Картинки зимних блокадных месяцев: открытые во многие квартиры двери, всё деревянное сожжено, ступени с замороженной мочой и калом; трупы не только у подъездов, под арками, но и на лестничных площадках, в лучшем случае завёрнутые в простыни; тропинки на улицах по маршрутам к воде, магазину, дому; застывшие троллейбусы, трамваи; воронки от снарядов, рассечённые от верхних этажей до подвалов дома; метровые, вроде бы даже аккуратные, дырки в стенах от снарядов; еле двигающиеся закутанные во всё возможное фигуры и метроном в тарелке репродуктора, отсчитывающий многим последние минуты... Несколько эпизодов, картинок той поры. Знакомство с взрывной волной. Как-то умывшись и вытираясь, я подошел к окну нашей узкой комнаты. Первый взрыв снаряда на улице отбросил меня в середину комнаты, второй – к дверям, а третий – приподнял и вынес через переднюю на лестницу, волшебно открывая передо мной все двери. Я не ударился, не впал в оцепенение, не стал контуженным, но тело моё некоторое время ощущало невесомость и удивление необычностью происшедшего. Осенне-зимний солнечный день с легким морозцем. Иду в школу по улице Красной Конницы, воздушной тревоги нет, не объявлено, но в небе “резвятся” два самолёта: наш и немецкий, гоняются друг за другом. Вдруг – в правое ухо резкий свист и что-то обжигает правую ступню. Рассмотрел – осколок прошил ботинок и зарылся в асфальт. До сих пор у меня мизинец правой ноги красный, “не форменный”, поджаренный. Миллиметры левее и я, в лучшем случае, без ноги, или...
Объявили, что наш Смольнинский район будут сегодня бомбить. Ушли из дома к маминой подруге на Пушкинскую улицу (врезается в Невский между улицей Марата и Лиговкой). Ночью нас трясло так, что мы думали не выберемся (в бомбоубежище, как всегда, не спускались). Когда на следующее утро вышли, увидели рядом вокруг скверика, где стоял памятник Пушкину, два или три расколотых дома с вывернутыми наружу коммунально-квартирными внутренностями. Да и на нашем перекрестье Кирочная - Таврическая (ул. Слуцкого) – Таврический сад было немало разрушений. Когда ещё не все вражеские агенты-ракетчики были выловлены, они подавали сигналы, и пятиэтажное административное здание на углу Советского (Суворовского) проспекта и улицы Красной Конницы, ставшее в войну госпиталем, немцы забросали зажигалками и фугасами. Здание горело большущим костром, пожарищем. Раненые прыгали вниз, кого ловили, кого нет. Здание больницы (гарнизонного госпиталя), напротив через проспект, обливали водой пожарные машины. Следует отметить, что ленинградцы были подготовлены к войне, так как уже имели некоторый опыт финской войны 1939-1940 годов. Это быстрое переоборудование больниц и школ под госпитали, наличие противогазов не только у населения, но и для лошадей, различные заготовки для МПВО и самой обороны города, уже оборудованные бомбоубежища с написанными ещё прошлой зимой указателями, система оповещения и многое другое. Кое-что создавалось вновь.
Об этом вспоминать и писать можно много. Несмотря на более полувековой срок с тех пор, некоторые эпизоды, штрихи, картинки отпечатались и остались в памяти довольно-таки чётко. Жизнь шла – не только существование, но и борьба, сопротивление, оборона. От голодной смерти, хотя я и переболел так называемым голодным поносом, меня спасло только то, что мать зимой устроилась воспитателем в детский интернат, прихватив туда и меня. Все-таки питание было получше. Несмотря на полную блокаду города, детям отдавали лучшее. Да и их матери – вожатые, кондукторы, персонал трамвайного парка имени Смирнова, которые запрягшись в большие сани, собирали по подъездам, дворам и прямо на улицах трупы и вывозили их на братские кладбища, находили на окраинах города то мёрзлую капусту, то полусгнившую картошку и даже однажды принесли живую курицу для всех. Из неё был сварен замечательный, настоящий бульон. Незадолго до этого врача интерната, зажавшего от детей 300 грамм рыбьего жира, арестовали и, видимо, расстреляли.
Хочу отметить две особенности малолетних детей (от двух до семи лет) этого интерната. Первая – большая организованность, дисциплинированность: каждый знал свой шкафчик, противогаз, по тревоге быстро одевались и строились в пары, без шума спускались в бомбоубежище. Вторая – нескончаемые разговоры о том, кто, что ел до войны. Даже ранее нелюбимая манная каша в их разговорах становилась желанным деликатесом и приятным воспоминанием.
Урал и возвращение
И все же в марте-апреле 1942 года, хотя хлебная норма стала увеличиваться, мы с матерью эвакуировались. Получив две буханки “дальнобойных” по карточкам за несколько дней вперёд и по эваколисту сухой паёк на дорогу и еле удержавшись, чтобы их не заглотить сразу же, мы втиснулись в автобусы, окна которых были забиты фанерой. Оказавшись в полной изоляция от внешней обстановки, под разговоры о том, где, кого разбомбило и кто, когда нырнул под лёд, мы “дорогой жизни” по льду Ладожского озера пробирались ночью между сугробами и воронками-разводьями под хлёст зениток и не очень далёкие взрывы бомб и снарядов. В Волхове погрузились в железнодорожный товарняк и целый месяц плелись до Урала, иногда под бомбёжками, по пути сдавая на станциях объевшихся и поносных, заболевших и умерших.
На Урале, в городе Красноуральске, эшелон разгрузили. Нас прокатили на санной тройке и распределили по двухэтажным баракам на карантин. Надо отметить, что и встреча, и баня с дезинфекцией, и распределение – всё было организовано чётко и делалось быстро. Кормили в карантине, который длился целый месяц, очень хорошо. Не просто кормили, а откармливали. И это тогда, когда сами уральцы явно не “жировали”. Такое было государство, такая была власть, и такие были бескорыстные исполнители. Затем мы оказались в Магнитогорске. Мать пошла работать в школу по своей специальности, а я летом закончил четвёртый класс, который недоучился в блокаде. Были организованы специальные летние занятия. Осенью, не потеряв ни одного года и даже имея год в запасе, так как пошел в школу с семи лет, благополучно продолжил учебу в пятом классе. Магнитогорск – город трудовой. Всё было подчинено металлургическому комбинату, домнам, железорудной горе Атач и лозунгу “Всё для фронта, всё для Победы!”.
Нас, учеников, в обязательном порядке посылали летом в совхозы и колхозы. Не на субботу – воскресенье, не на неделю, а на всё лето. У нас были почти взрослые нормы, рабочие карточки и вполне взрослая оплата трудоднями и даже деньгами. На трудодни выдавали зерно или овощи. И опять-таки отмечаю хорошую организацию: и оборудованный под жильё амбар (вполне пригодный), и сказочное питание (утром и вечером – молоко по распоряжению правления), и даже культурные вечерние посиделки, иногда кино. Раз в месяц нас отпускали домой. Шли пешком 20-30 километров, иногда добирались на попутных машинах, но чаще – на телегах. Я, вооруженный двумя-тремя большущими круглыми буханками белого хлеба и кое-какими овощами, сэкономленными или выданными опять-таки правлением, гордо, по-рабочему входил в комнату и произносил: – Прими, мать!... Так что вполне трудовую жизнь я начал с 1943 года, то есть в двенадцать мальчишеских лет.
Летом 1944 года я трудился на своих десяти сотках, выделенных матери на другом берегу реки Урал. Почти ежедневно ходил пешком шесть километров туда и шесть километров обратно через заводской мост, чтобы обрабатывать участок. В качестве вознаграждения подкапывал и пёк на костре картошку, а когда поспевали и другие культуры, варил что-то вроде овощного рагу. В уральский период моей жизни были ещё два события, которые нельзя обойти вниманием: одно – положительное, другое – отрицательное. Начну с плохого: связался с мелкой местной шпаной. Как и везде, у нас в районе был свой “король”, которому мы все подражали. Бывал в бегах и доезжал до Челябинска, промышляя на еду любыми способами. Но, к счастью, всё обошлось благополучно, не затянуло и быстро сошло на нет. Второе, которое с плюсом, – подавал заявление и очень серьёзно собирался уехать в школу юнг, проявив ещё раз стремление стать моряком. Еле отговорили мать и учителя, вернее, просто запретили. В августе 1944 года мы с матерью возвратились в Ленинград, и началась моя безалаберная жизнь. Учились (я уже в седьмом классе) в три смены по 40 человек в классе. Контингент смешанный, много переростков, забывших почти всё и на два-три года отставших. Опять-таки были приблатнённые ребята, просто разнузданные и издёрганные войной и блокадой. Я посещал школу только “по моему хотению”: то осваивал новый (восстановленный) маршрут трамвая, то “проверял” правильно ли пустили троллейбус, то целый день гонял в футбол на Прудах, то на выезде за город собирал боеприпасы и трофеи, то ... ну, и так далее и тому подобное. В результате в первой четверти по всем предметам был не аттестован или мне поставили двойку. Только по географии получил “четыре” за единственную раскрашенную, “поднятую” на пятёрку контурную карту. К радости многих, нас рассовали в восстановленную школу уже в две смены.
В остальных четвертях я несколько подтянулся, решил позаниматься. Учёба мне всегда давалась легко, экспромтно. На домашних заданиях я долго не задерживался. Дело пошло (“процесс пошёл”). Однако, весной 1945 года, сдав предыдущие экзамены на “четыре” и “пять”, историю классически завалил, а сдавать немецкий (последний экзамен) не поехал, так как в Вырице, где моя мать уже работала директором пионерлагеря, начались футбольные баталии и без моего участия они никак не могли проходить. Короче говоря, имея в запасе целый возрастной год, я решил седьмой класс начать снова, чтобы иметь хороший аттестат (тогда это было очень важно). Мать одобрила, и я, заглотав пионерскую булочку, умчался на футбольное поле, уже совершенно не думая ни об учёбе, ни, тем более, об экзаменах. В мае 1945 года в День Победы я выпил в первый раз какого-то ленинградского вина. Покуривать “охнарик по кругу” начал еще в 1943 году в колхозе. Кого-то мы тащили, где-то сидели, потом смотрели в кинотеатре “Титан” “Человек №217” – нудный фильм о концлагере, отоспались и благополучно возвратились по домам, получив в награду материнские затрещины.
А ночью меня, и моего двоюродного брата (мы жили тогда у тёти в районе 9-ой Советской) подняли дяденьки в кожаных регланах. Брата увезли на площадь Урицкого в Ленинградский уголовный розыск. Мы с тётей помчались туда и к концу следующего дня получили назад целенького брата. Оказалось, что пистолет “Вальтер”, из которого мы упражнялись в стрельбе за городом, на чердаке и даже в квартире, побывал “в деле”, вот и раскапывали, как он к нам попал. Так как наличие оружия у питерских огольцов – дело обычное, и учитывая наше безупречное пионерское прошлое и малолетство (правда, брату уже было за 16), всё обошлось. К осени 1945 года я подошёл повзрослевшим, несколько отъевшимся, более серьёзным, учился уже хорошо. К этому времени мы получили комнату на Старорусской улице дом 5/20 (в конце 8-ой Советской) взамен занятой на Кирочной, и я снова перешёл в другую школу. Сдал все одиннадцать (!) экзаменов и окончил седьмой класс с неплохим аттестатом. Повторение мне пошло на пользу. В этот период я, кроме футбола, ещё играл на домре в струнном оркестре Дома пионеров и школьников, ходил в художественную студию – кружок на Таврической улице и даже пробился в начальство – стал начальником штаба пионерской дружины школы.
Вероятно, судьба мне преподнесла этот высокий пост с целью опробования или даже выработки командирских навыков. Помню, что обязанность эта была очень хлопотной, обременительной, однако были и свои выгодные стороны: в зимние каникулы нас, “командный состав” школ, собирали в лагере на Крестовском острове. Кроме обучения как руководить пионерией, вечерами были творческие посиделки – “костры”. Здесь я впервые встретился и познакомился с Ильёй Эренбургом – нашим будущим подготом, и его стихами. Руководил пионерской дружиной школы уже будучи комсомольцем, вступив в ВЛКСМ в четырнадцать лет, чем был страшно горд. Полученный аттестат заставлял задумываться, куда идти дальше. Желаний, стремлений было несколько: первое – в АХРУ – архитектурно-художественное ремесленное училище, так как имел склонность к графике, любил всякие орнаменты, строгие рисунки; второе – стать преподавателем математики в начальных классах, потому что любил алгебру, геометрию и особенно тригонометрию, плюс мамины гены; третье – стать моряком, причём привлекала меня мореходка, будущие дальние странствования. Но тут я встретил своего одноклассника по первому году обучения в седьмом классе, который обогнав меня, уже закончил первый курс ЛВМПУ. Он меня покорил всем: и формой, и рассказами о том, как там кормят, чему обучают и даже пускают в город. Я загорелся, я воспылал, я понял, что без моря жить не могу, а оно без меня тоже. Детская любовь к морю вспыхнула с новой силой!
В доучилищный ленинградский период (1944-1945 годы) неоднократно была “первая любовь” (точнее, “самая первая” была ещё до войны в первом-третьем классах). Одна из них была коварна. Учились мы тогда раздельно и заводили знакомства только на совместных вечерах. Развитие отношений было целомудренным, медленным, как танго или вальс-бостон в исполнении духового оркестра. И ... опять же – совсем не было денег. Чтобы заработать, мы с братом ходили по знакомым и незнакомым, пилили и кололи дрова. Кроме того, часто получали работу от соседки, заведующей магазином, по оформлению “Норм выдачи по продовольственным карточкам” (тогда они постоянно менялись в сторону увеличения), за что вознаграждались чаще вкусностями (масло, хлеб) и значительно реже деньгами. Зарабатывали даже “на женщин”, а они иногда нам устраивали “козу”. В случае, о котором я рассказываю, на заработанные за две пилки дров 150 рублей я купил билеты в театр музыкальной комедии. Рассчитал всё точно: 100 рублей – билеты, 50 рублей – или два мороженых (тогда оно уже стоило 20 рублей вместо 35), или два стакана лимонада и провоз на трамвае туда и обратно. Так эта неоформившаяся семиклассница привела с собой подругу, которой пришлось покупать билет за 30 рублей на галёрку или какой-то ярус, где, конечно же, сидел я, а они вдвоём – в бельэтаже, чем лишили меня намеченного сближения в наших отношениях. Кроме того, пришлось оставить “любимую” без мороженого, маневрировать в антрактах так, чтобы буфет не попадал в поле зрения подруг, развлекать “на сухую” и ехать в трамвае зайцем. Через несколько встреч выяснилось, что она была верующей, и я, как недавно вступивший в комсомол, был вынужден вырвать её из своего сердца. Такую «подлянку» преподнесла мне «первая любовь»!
Далее, во второй год седьмого класса, были по праздникам вечеринки в складчину. Была ещё карточная система, каждый приносил с собой что-то из продуктов, а на вино (!) сбрасывались. Но я, наученный горьким опытом, не позволял себе влюбляться серьезно. Забегая вперёд, скажу, что женский вопрос в моей жизни – смесь Мопассана с Бальзаком и некоторым налётом тургеневщины. Я всегда к женщинам относился с уважением и небольшой сентиментальностью.
Юность, училище, становление моряка
Итак, прорвавшись сквозь конкурс (11 человек на место), я поступил в ЛВМПУ – нашу родную Подготию. Худой, голодный, одетый в топорщащуюся робу «на вырост», в бескозырке без ленточки («албанке»), ростом – около 150 сантиметров, весом – чуть более 48 килограммов – таков был курсант-подготик. В первое время наши мамы прибегали на свидания и кормили нас из кастрюлек супчиком на лестнице в доме рядом с КПП училища. А мы – ушастенькие лопали взахлёб, вылизывая кастрюльки досуха, и загрызали чем-нибудь вкусненьким, домашним. Когда я был еще кандидатом в курсанты, мне пришлось отстаивать свои «права человека». В кубрик, где мы жили, часто заглядывали третьекурсники, которых уже распределили по высшим училищам, с целью улучшить свою экипировку или просто чем-либо поживиться (были и такие!). И вот однажды ввалились длинные «дяди», и один из них, позванивая медалями, «попросил» у меня «на сдачу» мой морской ремень с настоящей медной бляхой. Расстаться с ним, моей гордостью, я не мог, зажался зверёнышем, мертвой хваткой сцепился с двухъярусной койкой, не отбивался, но и не давал им возможности снять с меня ремень. Так и ушли они, не солоно хлебавши. Но в дальнейшем старшекурсники относились к нам снисходительно и даже доброжелательно.
Для начала нас отправили в лагерь (на этот раз не пионерский), в исторический форт «Серая Лошадь». Запомнились мозоли от вёсел и обучение плаванию. Так как я уже «умел плавать», меня назначили страхующим, но, слава богу, мне ни разу не пришлось кого-либо спасать, а то бы ... Прыгать в воду нас учили примерно, как в «Ералаше»: «Какая стерва меня столкнула?!». Худо ли, трудно ли, но мы получили первую физическую и морскую закалку и из лагеря возвратились несколько возмужавшими и не такими голодными. Так как часть здания училища была разрушена и ещё не восстановлена, в первый год мы занимались и спали в классах, на день складывая постели в угол. Помню, что ныне покойный Орест Гордеев, залезая в матрасы после ночного дневальства, не помещался там. Торчали его костлявые ноги и иногда раздавались неприличные звуки. После занятий мы работали. Кто на мебельной фабрике, кто на заводе, где выделяли кирпич для училища, кто непосредственно на восстановлении здания. Разгружали баржи с дровами и овощами на Фонтанке. Первый год – сплошная бурса, те же «шутки»: ночные «велосипедики», перенос спящих с койкой в гальюн, опускание мужского достоинства в чернильницу и тому подобное. Но очень быстро это отошло, куда-то сплыло.
Иногда во двор училища въезжал «воронок» (автомобиль с окнами «в клеточку»), входили «кожаные» оперы и кого-то увозили с собой. Выяснялось, что нынешний курсант еще в 13 лет «лепил скачки» (был вором-домушником) или делал «гоп – стоп» (стоял в подворотнях с широким немецким штыком и грабил). Пытавшихся воровать у своих били нещадно. Некоторым урок помогал, некоторые исчезали. Всё это утряслось, просеялось также примерно за год, хотя потрясший всех случай был уже на первом курсе высшего училища, когда к нам перевели бывших нахимовцев, в том числе рижских. Жили-были два друга: Коля Арбузов и Рэм Васильев, крепко дружили, в отпусках детдомовец Арбузов гостил у Васильева, помогал, когда у Рэма не было денег. И вдруг выяснилось, что Коля Арбузов воровал мелочевку (якорьки точёные, авторучки, деньги и тому подобное) не только у курсантов-товарищей, но и у лучшего друга Рэмки Васильева. Еле удержали народ от серьёзного и жестокого самосуда. Больше всех был потрясён сам Васильев. Арбузова судили и дали, кажется, десять лет. Надо сказать, что в первые годы мы все были нервными, неуравновешенными, издёрганными войной. Были взрывы эмоций, потрясения, драки. Как-то, ещё в самый первый год, мы повздорили в строю с Валькой Сидякиным. От ярости сознание у обоих помутилось и то ли я его, то ли он меня пырнул ножом по рукам. Оба были в крови, но злость тут же схлынула, мы помирились и даже позже подружились.