Пел он хорошо, и мы (дома оказались все) заслушались. Вдруг раздался резкий звук дверного звонка, Коломиец замолк и вопросительно взглянул на Лёлю. – Коля, поди, узнай, кто, и если ко мне – меня нет дома, – попросила меня Лёля. Подобные просьбы уже бывали, и я привычно пошёл к входной двери. – Кто там? – Коля, открой, это Стрелков, – раздался из-за двери знакомый голос другого Лёлиного ухажёра, тоже бывавшего у нас ранее. Это на его гитаре аккомпанировал себе наш гость минуту назад. – Лёли нет дома, – сказал я, заранее зная, что для Стрелкова это не ответ.
Младший лейтенант Стрелков (тоже Николай) был полной противоположностью Коломийцу. В его невысокой сухой фигуре, быстрых порывистых движениях ощущалась недюжинная физическая сила, а цепкий и прямой взгляд тёмных глаз под размашистыми «соболиными» бровями свидетельствовал о решительном и твёрдом характере, не особенно стесняющемся в выборе средств для достижения цели. Правда, скорее в силу молодости, Стрелков не был лишён и лирических струн: он писал Лёле много стихов – искренних, но довольно корявых, – и любил петь под гитару. Видимо, мама и Лёля вскоре после знакомства с ним стали осознавать опасность, которую сулит человек с подобным характером и к тому же ещё с заметной блатной ухваткой. Лёля стала избегать Стрелкова, однако избавиться от него было не просто. – Я знаю, Лёля дома, открой! – настойчиво донеслось из-за двери. Но я, тупо повторив, что Лёли нет дома, ушёл в комнату. Звонки и стуки за дверью усилились на время, но потом прекратились. Все в комнате вздохнули с облегчением, хотя и не очень верилось, что Стрелков успокоится так быстро. Предчувствие нас не обмануло: стуки, переходящие в грохот, начались со стороны чёрного хода. В итоге Стрелков, выломав филёнку добротнейшей двери, всё-таки оказался в нашей комнате. Все мы молчали, ошеломлённые подобным наглым напором. Коломиец стоял спокойно, тоже храня молчание. Мама начала было пенять Стрелкову за сломанную дверь... – Ничего, Софья Тарасовна, дверь починим, – не дослушав её, сказал Стрелков и, взяв лежавшую на кровати гитару, запел, озорно блестя глазами:
Живёт моя отрада в высоком терему, А в терем тот высокий нет хода никому...
Обстановка немного разрядилась, и всё обошлось без скандала. После этого случая Стрелкову была дана окончательная и твёрдая отставка. Ставить на место филёнку пришлось мне. Вскоре он был выписан из госпиталя. Коломиец тоже. От Стрелкова Лёле ещё довольно длительное время приходили письма, но они оставались без ответа. Лёля ждала вестей от Коломийца, но он молчал... Забегая вперёд, скажу, что «парад» Лёлиных ухажёров продолжался до осени 1944 года, когда Лёля познакомилась со старшим лейтенантом Григорьевым Иваном Ивановичем. Сапёр по специальности, он преподавал в военном училище и в госпиталь попал, заболев золотухой. Родом из-под Архангельска, 26-летний Иван Иванович чертами лица соответствовал курносой северорусской породе, за исключением, пожалуй, волос: тёмно-русых, густых и волнистых. Стройный, спортивный, с широкими плечами и по-кавказски осиной талией он был весь заряжен энергией – деятельной и созидательной. Лёлю он нежно любил, и сразу после Победы, 20 мая 1945 года, они сыграли свадьбу.
Ещё один эпизод на тему об одежде. Дядя Федя последние годы войны служил в госпитале на Суворовском проспекте, где работали мама и Лёля. В это время он жил с тётей Валей в небольшой комнате на втором этаже дома офицерского состава госпиталя на углу Суворовского проспекта и Кирочной улицы. При встречах с мамой он подробно интересовался нашей жизнью. Для мамы это было важной моральной поддержкой. В один из наших с мамой визитов к нему и тёте Вале дядя, оглядев меня с головы до ног, сказал: – Ну, академик, я собираюсь тебе пошить костюм, Какой бы ты хотел – гражданский или военный? Я немного подумал, в моей голове заманчиво мелькнули галифе с хромовыми сапогами, и ответил: «Военный». В пошивочной мастерской при госпитале с меня сняли мерку, и через месяц-другой, при очередном визите к дяде, он, указывая на лежащий на стуле аккуратный пакет, сказал: «Вот твой костюм, примеряй!». Костюм включал чёрного цвета гимнастёрку из тонкой качественной шерсти и тёмно-синие галифе из шерстяной диагонали. Конечно, всё это было перешито из вещей далеко не новых, но в целом костюм выглядел весьма добротно и сидел на мне хорошо. – Сапоги будут позже, – сказал дядя, но я почувствовал, что этой моей розовой мечте не суждено сбыться. В глубине души подобного финала я опасался с самого начала, так как понимал, что переделка сапог несопоставимо сложнее и дороже костюма. Дипломатично стараясь ничем не проявить свои сомнения, я от души поблагодарил дядю за обнову. К сожалению, я оказался не настолько дипломатом, чтобы отдельно поблагодарить и тётю Валю. Дядин подарок во многом разрешил проблему моего гардероба до поступления в училище. Правда, галифе я мог носить только зимой, надевая вместо сапог «бурки». Так в обиходе называлась довольно распространённая тогда незамысловатая, кустарно изготавливаемая обувь в виде суконных стёганных на вате сапог. Для улицы на такие «бурки» непременно требовалось надевать галоши.
Настоящие, фабричного изготовления бурки представляют собой сапоги, как правило, из белого фетра с коричневого цвета кожаными головками и такой же отделкой по швам. Эта щеголеватая и очень дорогая обувь в годы войны пользовалась особой популярностью у партийных деятелей и у генералитета. С наступлением тепла вопросы «что одеть?» и особенно «что обуть?» у меня вновь обострялись. Для нас всех в течение войны эти вопросы по своей злободневности шли сразу за вопросом «что поесть?».
О школе, друзьях, книгах, досуге
Учёба в 6-м и 7-м классах (1944-1946 годы, мой возраст 13–15 лет) – это последние годы, которые мне довелось провести в системе так называемого народного образования, а если точнее – в общеобразовательной школе советского образца периода военных и первых послевоенных лет. Уделяя школьным делам и необременительным домашним необходимое внимание, досуг я проводил сообразно своему детскому разумению, то есть стихийно. Во мне рано проснулось любопытство к жизни, ко всему, что меня окружает. По-моему – это благословенное чувство, щедрый подарок провидения. Человек, лишённый его или не сумевший его в себе пробудить, теряет, мне кажется, в жизни не меньше, чем, например, не изведавший настоящей любви. Именно благодаря этому чувству я практически нигде и никогда не испытывал скуки. Оно всегда и неизменно поддерживало во мне живой огонёк интереса к учёбе, книгам, доступной технике, достижениям науки и, пожалуй, в несколько меньшей степени, к людям.
О книгах надо сказать особо. Ко всем им, прочитанным мной и тем, которых не смог прочитать, а также к их авторам в детстве я испытывал почтительное чувство сопричастия к тайне, в которую и мне хотелось обязательно проникнуть. Не совсем разделяя по сути, я вполне понимаю максимализм известного выражения Горького: «Всему хорошему во мне я обязан книгам». Только чтение, интересная книга, пробуждающие воображение, чувства, собственные мысли и желания, подобно солнечному свету для растения, дают толчок и способствуют полнокровному развитию духовного мира человека. Мой книжный мир блокадного времени был довольно скуден. В семье, да и в школах, где я учился, своих библиотек не было. Читал я всё, что попадало в руки: уже упоминавшегося Салтыкова-Щедрина, Чарскую, Пушкина (от сказок до «Бориса Годунова» и «Маленьких трагедий») и Шекспира (большой том в переводе Пастернака), а также книги: «Дафнис и Хлоя», «Дон Кихот», «История жизни», «Красное и чёрное», «Мужчина и женщина», «Мифы Древней Греции» и другие. Первую книгу на свои (накопленные) деньги я купил в сентябре 1941 года. Это было неплохое издание «Кочубея» А. Первенцева, ценой в четыре рубля. Но большинство книг, которые я читал до 1943 года, были из числа тех, которые доставали мои старшие сёстры.
В 1943 году я записался, наконец, в районную библиотеку, располагавшуюся тогда на первом этаже дома на проспекте Чернышевского, почти напротив теперешней станции метро. Вот уж когда я припал к «живительному источнику»! Жюль Верн, Конан-Дойл, Майн Рид, Луи Буссенар, Стивенсон, Джованьоли, Марк Твен, Беляев, Уэлс, Дюма создали захватывающий мир приключений и фантастики. Были не менее интересны, хотя и по-другому, Достоевский («Бедные люди», «Белые ночи»), Лермонтов («Герой нашего времени» и стихи), Гоголь, Джек Лондон, Диккенс, Толстой («Детство, отрочество и юность»), Гюго, Горький («Макар Чудра»), Лавренёв, Гайдар, Каверин. Всех книг не перечислить, да в этом и нет необходимости. В теперешнее время назойливое и вездесущее телевидение своими зачастую поверхностными поделками по темам художественной литературы успевает «погасить» ребячье любопытство раньше, чем они прочтут книгу. Поэтому им не дано испытать того трепета, с которым я впервые открывал «Три мушкетера», «Спартак» или «Таинственный остров». Наибольший след в моей душе оставляли книги о борьбе за справедливость, победе добра над злом и в особенности те, центром сюжета которых было деятельное и бескорыстное мужское братство. Они и сейчас близки и созвучны моему мировосприятию. Многие из них теперь стоят у меня на полках, и оттого, что я в любой момент могу их взять, полистать, а по настроению и перечитать, на душе становится веселее. Хотя сейчас сила воображения и свежесть чувств уже далеко не те, что были (с возрастом зато пришёл опыт и глубина мысли), чтение, как и в детстве, остаётся для меня самым желаемым видом времяпрепровождения.
Кроме книг, значительную часть своего свободного времени я посвящал кружкам, которых тогда в Ленинграде, несмотря на блокадное и военное время, было большое количество, на любой вкус. Кружки работали при районных Домах пионеров и школьников (ДПШ) и в городском Дворце пионеров (Аничков дворец). Не составляло проблем записаться в любой кружок. Меня моя «стихия» прибивала в разное время в кружки судомодельный и кино-фото во Дворце пионеров, а также в шахматную секцию районного ДПШ. Однако, занятия в кружках не увлекали меня глубоко, и, удовлетворив своё любопытство, я прекращал в них ходить. Пожалуй, только в шахматной секции я продержался сравнительно долго и успел поучаствовать в турнире начинающих на первенство Дзержинского района (разделил 2–5 места). Нешуточное напряжение, которое я обычно испытывал в ходе шахматной партии, и чувствительные уколы самолюбия при проигрышах постепенно охладили моё желание заниматься шахматами дальше. Очевидно, что подобная непоследовательность и поверхностность в отношении к кружкам объясняется как отсутствием у меня чётко выраженных способностей и соответствующей тяги к какому-то конкретному занятию, так и очень необходимой в этом случае направляющей и обязывающей поддержки взрослых. В итоге возможности, предоставляемые в этой области советской системой просвещения, мной не были эффективно использованы. Подчеркну еще раз, что возможности для развития задатков, тем более, способностей ребят были широкие, а их доступность обеспечивалась практически каждому. Мой досуг, конечно, не ограничивался только книгами да занятиями в кружках. Немалую часть его занимало времяпрепровождение на улице, во дворах домов, в частности, дома № 15, где жил мой друг и неизменный сосед по парте Вася Петров, и, особенно, уже упоминавшегося дома № 3. Помимо Бори Баженова и Киры Затовко, в этом доме жил вернувшийся из эвакуации Виталий Серебряков (через площадку с ними), а также несколько девочек – наших ровесниц. С некоторыми из них до разделения школ мы учились в одном классе. На первом этаже этого дома, в квартире с окнами во двор, жила и Ляля Микерова, моя, напомню, первая детская симпатия. Правда, она почему-то держалась особняком и не входила в компанию девочек, с которыми мы обычно проводили время. Часто мы собирались во дворе этого дома, и я иногда бросал взгляды на окна Лялиной квартиры. В своих мечтах я не раз рисовал картины на тему «любви и дружбы» с Лялей, не исключая, правда, на худой конец, и другой девочки из этого двора – Тони Сычёвой.
Разумеется, это была чистая маниловщина, не предполагавшая каких-либо реальных действий. Однако, пересечение пробуждающихся взаимных интереса и симпатии между нами, мальчиками и девочками, усилившихся, надо сказать, с введением раздельного обучения, на деле вносили в наши совместные игры и общение новые, уже смутно волнующие, краски. Не могу в этой связи не упомянуть о своём первом «не мужском» поступке, причинившем одной из девочек незаслуженную обиду. Валя В. из прекрасной половины нашей компании была самой молчаливой. Активно участвуя во всех наших затеях, она очень редко подавала голос, выражая свои эмоции, как правило, глазами, мимикой, движением рук. Произнесённая ею какая-нибудь фраза из нескольких слов уже была событием. Обладая скромной и неброской внешностью, красота которой, возможно, была ещё впереди (широковатый, несколько вздернутый нос, угловатая девчоночья фигура), она, однако, была ловким и надёжным партнёром в любой игре. И вот однажды, когда мы всей гурьбой стояли под аркой дома № 3, одна из девочек (имя её стёрлось из моей памяти), не знаю из каких побуждений, взяла валявшуюся поблизости палку и под самым сводом арки нацарапала по кремовой побелке крупными буквами: «Валя + Коля = Любовь». К кому относится эта надпись, сомнений быть не могло, так как тёзок с такими именами в нашей компании не было. Валя на эту надпись никак не прореагировала. Я же подскочил к автору надписи, отобрал у неё палку и густо зачеркнул своё имя. Зачем? Кому мешала эта надпись, хотя она, положим, и не соответствовала моим тогдашним симпатиям? Мысль о том, какую обиду я наношу Вале на глазах у всех этим своим суетливым поступком, мелькнула у меня лишь тогда, когда я, обернувшись, увидел устремлённый на меня её взгляд и выражение лица. Я их помню отчетливо до сих пор. Нет, на её лице не было гримасы жалости и презрения, как я того полностью заслуживал. В её взгляде были скорее упрёк и снисхождение. Чёрт возьми, насколько по-женски умна и благородна была уже душа у этой девчонки! К сожалению, мне это стало понятным гораздо позже. А надпись оставалась под аркой в таком усечённом виде ещё долго, до очередной побелки. Рассказ о нашем досуге будет неполным, если не упомянуть о повальном увлечении ленинградских подростков середины 4190-х годов велосипедом. Весь школьно-подростковый «бомонд» с улиц Каляева, Чайковского, Петра Лаврова и близлежащих окрестностей собирался на тихой Потёмкинской для длительных велосипедных катаний.
Воспоминания выпускника 1953 года Юрия Николаевича Курако. Продолжение.
В моей жизни будут примеры, когда воспитанием занимается государство через свои учреждения, такие как Нахимовские, Суворовские училища. Об этом можно говорить и судачить по – разному, но главное, в своей основе, удается сформировать образованных, культурных, преданных патриотов своей Родины. Плоды воспитания, как зерна, прорастают на почве, удобренной не злом и насилием, а добром, культурным наследием и национальными традициями. Вернемся к тому не простому времени.
По своему характеру я в лидеры не годился, так как был стыдливым и застенчивым. Когда меня за что-нибудь бранили, у меня на глазах появлялись слезы, и я очень переживал, поэтому я старался быть примерным и стремился выполнить все, что мне говорили. Так было и с кисточками. Мне говорили уже более смелые и умудренные этим промыслом, старше меня ребята: «Ну, что трусишь? Так докажи, что ты смелый». Как тут быть? Страшно, противоестественно, а надо! Иначе – позор и общее отчуждение! Будут тыкать пальцем, и клеймить – трус! В детском возрасте мы все под властью тех, кто авторитетен, силен, и способен сам идти на дерзкие поступки. Улица, двор всегда имеют таких лидеров – они и являются прямыми воспитателями дурных вкусов и хулиганских поступков. И если родители, в силу своей занятости или других причин, неспособны контролировать времяпрепровождение, увлечения своего чада и отдают это на откуп улице, тогда со временем они имеют то, что вызывает у них недоумение и вопрос: «Не может быть, откуда это? Это же мой ребенок! Да, я в него всю душу вложила!». Человека можно сравнить с весами: на одной чаше все негативное, на другой - все положительное. Все это ему дается и закладывается воспитанием, образом жизни, всем тем, что участвует в формировании его характера и образа мышления. Какая чаша заполнится больше, та и будет определяющая. Люди не рождаются хорошими или плохими, они ими становятся! Становятся в процессе жизни, под влиянием семьи, улицы, увлечений и всего того, чем они любят или не любят заниматься – способностью воспринимать хорошее, доброе, гуманное, общечеловеческое. Или скатываются в пропасть более легкого для восприятия, но пагубного и дурного! Мой младший брат Анатолий был ко мне очень привязан и постоянно, как веревочка увивался за мной. Мы часто с ним играли во дворе и проводили вместе свободное время. Ему очень не везло: то упадет, ударится, то порежет ногу о стекло во время купания в арыке. В общем, был невезучий. Два случая особенно запомнились мне. Как-то раз, мы играли в «кавалеристов». Естественно, как более крепкий, я был «лошадью», а Толик – «кавалеристом». Я его сажал себе на плечи, и он командовал мной: « Вперед!», «Галопом!», «Рысью!» и.т.д. Я это пытался исполнять, хотя и сейчас мало представляю, чем один вид отличается от другого! В общем, бежал я «галопом» и споткнулся. Со всего маха мы полетели прямо на булыжники.
Толик-то летел с большей высоты. Результат - он ударился лицом, разбил нос, губу, поцарапал лицо. Я страшно перепугался. Уже не помню, что-то делали, чтобы скрыть от матери. А вечером мне досталось на «орехи!» Нет, мать меня никогда не била, если не считать один раз. Это было в Евпатории. Там мы с Толиком играли в «парашютистов». Я зацепился противогазовой сумкой, прыгая с табуретки, за трюмо, оно упало и разлетелось на маленькие кусочки. Это я запомнил на всю жизнь! А тут она меня стыдила, что я такой уже взрослый мальчик, на которого она надеялась, как на своего помощника, а я, в ее отсутствие, не справился с возложенными на меня обязанностями и не уберег брата от травмы. Мне искренне было стыдно, и я очень переживал о случившемся. Был ещё один случай с Толиком, который просто потряс меня. Я и сейчас вспоминаю о нем с содроганием. Я не знаю, как это получилось. Во дворе у нас была овчарка, мы с ней много раз играли. На этот раз кто-то кинул ей кость, которую она мирно с удовольствием грызла. Произошло все мгновенно. Толик подошел к собаке. Овчарка зарычав, бросилась на него, передними лапами повалила его на землю и зубами вцепилась в горло! Хорошо, что в это время во дворе были взрослые, они-то и помогли его высвободить. На всю жизнь у него остались следы от клыков собаки. Он был так перепуган, что стал заикаться, со временем это прошло. Стресс был сильнейший. В больнице ему сделали прививку. Собаку забрали со двора, больше мы ее никогда не видели. Для матери этот случай стоил огромных переживаний и нервного потрясения. Ведь последствия могли быть не предсказуемыми. Так, невольно, своим баловством, предоставленные самим себе, мы доставляли большие неприятности матери. Учился я в школе неважно и, хотя по характеру я был примерным, но, наверное, чувствуя бесконтрольность, пользовался этим. Особенно мне не давался узбекский язык, по нему у меня были сплошные двойки. Учебники были в ограниченном количестве. Один учебник, букварь на несколько человек. Так по очереди, мы его и передавали друг другу. Тетрадей не было вообще, писали, на чем попало: на газетах, в лучшем случае - на оберточной бумаге. Чернила расплывались – трудно понять было, что там вообще написано. Запомнились вечера при тусклом свете одной лампочки или вообще при свечке. Мать старалась, как могла, помочь, но порой она приходила такая уставшая, что за домашними делами: печь натопить, постирать, приготовить, прибрать, кому-то что-то перешить и.т.д., успевала только спросить: - «Занимался? Сделал уроки?». Я ее, конечно, успокаивал: «Да, мама, делал!». Она: «Смотри, я проверю!». Может, она и действительно проверила бы, но, обремененная домашними заботами, что-то делала и делала. Печку топили колючим хворостом или кустарником типа "перекати поле" или засохшим навозом.
А так как все это было большим дефицитом, то в нашу обязанность с братом входило все это собирать. И сделать это было не так просто, таких желающих было много. За колючками ходили в поле, а за навозом чуть ли не за каждым ослом. Причем, здесь была большая конкуренция, кто вперед скажет: «Это мой навоз!». Дело доходило чуть не до драки. На востоке навоз, как известно, использовался и как строительный материал. Его мешали вместе с глиной, делали при помощи формы кирпичики, высушивали и далее использовали для строительства домов и пристроек. Домом назвать это было нельзя - получалось какое-то строение с плоскими крышами. Все в округе было застроено именно такими «мазанками». Вот в таком мы и жили, другого не было. Зачастую они были кривыми, косыми, со щелями и трещинами. Двери у них вообще не имели замков и не закрывались. Это было нормой, само собой разумеющимся фактом, если не сказать традицией. Народ в них жил многие годы, по характеру добрый и гостеприимный. В доме всегда гостю предложат чай и все, чем на тот момент были «богаты». От отца никаких известий не было. Мать часто куда-то писала. Иногда письма возвращались с пометкой: «Адресат выбыл!». Это и понятно, шла война, отца перебрасывали с места на место по мере продвижения фронта и порой письма просто опаздывали. Но она с завидным упорством продолжала писать, надеясь на то, что он получит. Как выяснилось позже, отец делал то же самое, только писал на Сызрань. Все было тщетно - он не знал, что мы уже были в Андижане. Поскольку у военных почта работала лучше, то через некоторое время он получил письма и узнал об этом. И вот однажды, в нашем доме появился военный. Он после ранения был на лечении в госпитале, который тоже был эвакуирован в Андижан. Он стал у нас появляться довольно-таки часто. Вместе с матерью они о чем-то всегда очень долго разговаривали. Каждый раз он приносил какие-то продукты, больше консервы. Тогда-то я первый раз и попробовал американскую тушенку с макаронами и паштет колбасный. Это тебе не картофельные очистки, а, как нам казалось, настоящий королевский дефицит. Мать как будто даже преобразилась: повеселела, ожила, настроение постоянной тревоги и подавленности уступило другому чувству – надежде! Это был человек оттуда, с фронта – живое дыхание войны, свидетель и участник событий, которыми жили все, но не могли их почувствовать, так как они были где-то далеко. А тут живое общение с героем боев, поэтому с интересом слушала, ловя каждое его слово. Мысленно, конечно она думала об отце, что и он вот так, где-то там далеко постоянно подвергает себя смертельной опасности. Ведь война не щадит никого! Гибли миллионы, выживали не многие! Мать была красива и молода! И чего уж там говорить, наш фронтовой герой влюбился, наверное, в нее с первого взгляда – ухаживал красиво и достойно! Когда он уезжал, снова на фронт, он обещал по своим военным каналам разыскать отца и сообщить ему наш адрес. И действительно, он не обманул, через полтора месяца, примерно, мы получили долгожданное письмо от отца! Радости нашей не было предела, особенно матери. Она не переставала целовать это письмо и при этом плакала. Но это были уже слезы радости и счастья, что отец жив, а также думает и переживает за нас.
Писем белые стаи Прилетали на Русь. Их с волнением читали, Знали их наизусть. Эти письма, поныне Не теряют, не жгут, Как большую святыню Сыновьям берегут.
Много лет спустя, уже в 1958 году, когда я, закончив Высшее Вонно-Морское Училище, встретился с ним в Севастополе, мы коснулись этого эпизода. Отец сказал: - «Мне мать обо всем рассказывала. Я все знаю! Мать святой человек! Она сделала почти невозможное – сохранила Вас! А тому фронтовику я благодарен за то, что смог найти и отыскать свою семью!» Письма от отца приходили все чаще и чаще, а с ними крепла надежда на скорую встречу. Выслал он и свой аттестат, по которому мать стала получать денежные переводы. Жить стало значительно легче! Каждый день мы мечтали о том времени, когда мы будем вместе. Нам казалось, что это произойдет очень скоро, и тогда счастью нашему не будет предела, но время шло, а изменений никаких не происходило в нашей жизни. Наступил 1944 год. И вот однажды нам пришел вызов – приехать к отцу в Гудауты. Наверное, это была самая большая радость в нашей жизни! Сборы были быстрыми. Мать решила все формальности на работе, оформила какие-то документы на выезд, достала билет и мы, благодарные этому городу за время, прожитое здесь, когда он не только гостеприимно принял нас, но и приютил, дал возможность выжить, тронулись в путь! Это было совершенно другое чувство, оно переполняло нас, ведь три года мы не виделись. Мы выросли, повзрослели, не по времени возмужали, мне было уже девять лет, брату – семь. Это были уже не те цыплята, как на последней фотографии, сделанной перед отъездом из Евпатории. А самое главное – мы ехали к отцу!
Мой отец.
Нам казалось, что стоит преодолеть нам это расстояние и заживем мы мирно и счастливо! Ведь нам не хватало только этого. Мы любили друг друга, столько перенесли невзгод и испытаний, живя в разлуке. Теперь ничто, казалось, не мешает нам объединиться и жить по-человечески счастливо! Но судьба и тут внесла свои коррективы, мы ехали навстречу самому тяжелому переломному событию и испытанию в нашей жизни, о котором мы не только предполагать не могли, но и поверить, если бы это приснилось! Скоро войдет в нашу жизнь город, который станет городом не только кратковременного счастья, но и большого несчастья, которое станет поворотным пунктом в судьбе каждого из нас, разделив и разбросав по разным уголкам страны. До этого события оставалось немногим больше трех месяцев. Имя этому городу – Гудаута!
Мечты сбываются. Гудауты - город у моря.
Прямой путь - кратчайшее расстояние между двумя неприятностями". Василий Ключевский (1841-1911)
Это прекрасный, южный, Черноморский город – столица южной Абхазии. В то время, я его запомнил, маленьким уютным городком, утопающим в зелени. Здесь я впервые увидел, оставившее впечатление на всю жизнь, лазурное Черное море. Теплое море и Кавказские горы определили климат и природу этого места. Склоны гор были засажены виноградом и цитрусовыми: лимонами и мандаринами. В садах росли: яблоки, сливы, груши, и особенный фрукт, которого я раньше не знал – инжир. Все это на меня произвело огромное впечатление. Отец к нашему приезду подготовился и встречал нас просто по-царски: изобилием фруктов, еды и запомнился мне кусковой сахар - просто мечта из сказки! Он был большими кусками, и его надо было разбивать молотком, а потом щипцами для сахара откусывать маленькие кусочки. Мне это занятие очень нравилось и, тем более что такого количества сахара перед собой я никогда в своей жизни не видел, поэтому я себя чувствовал очень богатым, как в сказке, и самым счастливым мальчишкой на свете. К нашему приезду отец снял две комнаты в частном доме на втором этаже. Здесь дома были какие-то странные, я еще таких не видел. Они стояли на колоннах. Первый этаж был хозяйственный, а второй – жилой. По сути дела, он был первым – это особенность постройки домов на Кавказе. Возможно, это исторически традиционно было с чем-то связано. Вероятнее всего, в связи с высокой влажностью очень сильными субтропическими ливнями. Потоками воды с гор, а также разными видами пресмыкающихся. Поэтому основным атрибутом каждого дома была лестница, ведущая наверх. Хозяева были очень гостеприимными, встречали нас, как самых близких и дорогих гостей. Дом стоял на горке, немножко в глубине от дороги, утопая в зелени сада и кипарисов. Все складывалось как нельзя лучше даже, чем мы думали. И зажили мы самой, что ни на есть сказочной жизнью: в радости, любви и благополучии. Отец приносил паек раз в месяц, чего там только не было! Для нас это было верхом изобилия. Мандарины лежали по всей квартире, даже под кроватью. Аромат цветущей плантации будоражил воображение. Мы, как говорится, после голодного края отводили ими душу и не могли нарадоваться. Как-то раз меня отец отвел в горы, это было совсем рядом, и показал, как растет виноград. Это я видел тоже в первый раз. Все деревья были увиты виноградом, лоза поднималась с земли и вилась вокруг дерева. Такое создавалось впечатление, что виноград растет на деревьях.
Мы собрали рюкзак винограда и принесли домой. В дальнейшем, я сам уже ходил с братом и собирал с ним виноград. Нам это нравилось, и мы все удивлялись, почему мальчишки смеялись и не хотели с нами идти за виноградом. Потом стало понятно, в каждом доме свой виноград и сад с фруктами. Со своими сверстниками мы быстро сошлись и познакомились. Время стали проводить вместе. Часто ходили на речку, купались вместе с буйволами. Этих своенравных животных, я тоже впервые увидел здесь. Буйволы приспособлены к данной местности и используются как рабочая сила для перевозок и сельскохозяйственных работ на Кавказе. Они сильные и послушные, но очень любят лежать и купаться в любой воде. Хоть в луже, лучше, конечно в водоеме или речке. Мы с ребятами придем на речку, а там одни буйволы прохлаждаются, поэтому трудно было найти место для купания. Речка была мутная, вода желтовато-песочного цвета, берега сланцевые, очень скользкие. Кусок сланца возьмешь в руки, он как мыло мылится, иногда мы им и мылись. Однажды, мы пришли на речку и из-за отсутствия свободного места, поднялись выше, противоположный берег был крутой и высокий. Сначала мы купались, а потом решили поплыть к противоположному берегу. Подплываем, я поднимаю голову, и сразу обомлел, от увиденного. В отвесном сланцевом береге – тысячи отверстий и из всех дырочек торчат головы змей, они шипят и угрожающе двигают языками. Я испугался, просто потерял дар речи, остолбенев от ужаса, так напугала меня эта увиденная картинка. Наконец, пришел в себя, быстро развернулся и, что было мочи, поплыл от этого страшного места. Пока я плыл, мне казалось, что вокруг меня в воде просто кишит огромное количество этих змей. Когда я приплыл и, заикаясь, рассказал местным ребятам, то они посмеялись и сказали, что это безобидные ужи, их не надо бояться. С тех пор у меня появилось чувства отвращения ко всему змеиному – отвратительная тварь! Может, и не заслуженно, так обобщать. Но детское восприятие очень сильное чувство!
Верюжский Николай Александрович (ВНА), Горлов Олег Александрович (ОАГ), Максимов Валентин Владимирович (МВВ), КСВ. 198188. Санкт-Петербург, ул. Маршала Говорова, дом 11/3, кв. 70. Карасев Сергей Владимирович, архивариус. karasevserg@yandex.ru
С вопросами и предложениями обращаться fregat@ post.com Максимов Валентин Владимирович
Дойдя втроём до проспекта Чернышевского, Вася Петров и я свернули направо к своей улице Каляева. Борис Петров пошёл дальше по Чайковского. Взрывы тем временем начали раздаваться всё ближе. Не успели мы дойти до своей улицы, как после одного из них, прозвучавшего, как нам показалось, совсем рядом, на перекресток из улицы Каляева полетели булыжники мостовой. Пришлось нам минут десять переждать налёт под аркой ближайшего дома. Затем взрывы стали удаляться, и мы благополучно добрались домой. Подойдя к своему дому, я увидел развороченную крышу стоявшего напротив (тогда одноэтажного) здания типографии имени Володарского, а также свежий след от угодившего в дом № 13 очередного снаряда. Наш дом отделался потерей всех оставшихся к этому времени стёкол. Назавтра мы узнали о ранении Бориса Петрова и ещё одного ученика из нашей школы. Борис вернулся в класс лишь весной. По его рассказу он получил ранение от снаряда, разорвавшегося перед зданием пожарной команды, почти сразу после того, как расстался с нами. Борису одним осколком перебило ступню, второй, к счастью, очень небольшой осколок, попал в подбородок. Помощь ему была оказала быстро бойцами пожарной команды, и всё окончилось для него относительно благополучно. Остались лишь лёгкое прихрамывание при ходьбе и небольшой шрам на подбородке. Эти два обстрела осенью 1943 года, а также бомбёжки в сентябре 1941 года, во время первой из которых сгорели Бадаевские склады, а при другой попала первая бомба в дом № 13, оставили в моей памяти наиболее глубокий след из всех эпизодов боевого воздействия немцев на город. Видимо, именно в ходе их угроза моему существованию была наиболее реальна, что и отметило моё подсознание. На уровне же сознания я был ещё настолько глуп, что даже не испытывал в ходе бомбёжек и обстрелов страха, хотя я отнюдь не могу отнести себя к числу людей, которым это чувство незнакомо. С артиллерийскими обстрелами города, как, пожалуй, и с воздушными налётами, было покончено лишь после окончательного снятия блокады 28 января 1944 года. В течение десяти дней до этого в городе была слышна почти непрерывная артиллерийская канонада, и мы догадывались: готовится наступление. После Курской битвы уже никто не сомневался, что разблокирование Ленинграда и победа в войне – дело времени и, конечно, новых жертв. И вот свершилось, блокаде конец! После информации Ставки и объявления приказа Верховного главнокомандующего жители города высыпали на улицы. Народ устремился к Неве на салют – тогда для нас ещё совсем новое зрелище.
Было непривычно видеть на улицах массу людей, а ещё более – выражение радости на их измождённых лицах. Чувствовалось, что с их плеч свалилась огромная тяжесть. День был зимний по-ленинградски: затянутое сплошной облачностью небо, мягкий сыроватый морозец, серый без тени свет, стать которому совсем сумеречным не давало матовое сияние недавно выпавшего снега. Детская поверхностность мешала мне осознать истинное величие минуты. Даже во время салюта меня, кажется, больше интересовали не праздничное сияние разноцветных огней, а падающие на снег ещё горевшие остатки не то ракет, не то орудийных пыжей. С гурьбой таких же подростков я носился по Марсову полю от одного возникающего огня к другому и засыпал коптящее пламя горстями снега. Это был естественный выход для охвативших наши души радости и ликования: блокада кончилась!
Багдадский вор
Демонстрировавшийся зимой и весной 1944 года американский фильм «Багдадский вор» пользовался в городе огромной популярностью. Похоже, что это был первый в Ленинграде цветной фильм. Поставленный с американским размахом и техническим совершенством фильм по сравнению с нашими серенькими по качеству лентами, казался просто чудом и привлекал все возрасты. Кинотеатр «Аврора» – единственный, в котором показывали эту картину, был переполнен с утра, а за билетами стояли огромные очереди. Посмотреть этот фильм очень хотелось. Когда в один из учебных дней Кирилл Затовко предложил мне удрать с уроков и составить ему компанию для похода в «Аврору», я охотно согласился. Рассчитывали мы пробраться в зал без билетов довольно простым способом – под прикрытием потока людей, выходящих из кинотеатра после окончания сеанса.
Не знаю, как сейчас, а в то время выход из «Авроры» пролегал через два или три двора и заканчивался аркой дома на улице Толмачёва (Караванной), располагавшегося примерно посредине между Невским и Манежной площадью. Мы оказались у этого дома позже, чем предполагали. Все зрители недавно закончившегося сеанса уже прошли. Дворами мы побежали к кинотеатру, надеясь, что выходные двери ещё не успели (или забыли) закрыть. Однако, случилось совсем непредвиденное: последние ворота, ведущие в небольшой дворик, в противоположном конце которого и находились нужные нам двери, были закрыты на внушительный амбарный замок. Но порыв наш в кино не угас. Заметив, что стена, образующая правую сторону этого дворика, зияет пустыми оконными глазницами, мы решили пробраться в него через соседний, явно разбомблённый, дом. Возвратившись на улицу Толмачёва, мы подались влево, чтобы пробраться на нужные развалины. Пришлось пробежать три или четыре дома. Все они были разбиты бомбами, но сохранились в целости их фасады, а входы внутрь их дворов были завалены кирпичом или закрыты воротами. Только почти у самой Манежной площади нашёлся подходящий лаз. По грудам обломков мы двинулись в обратном направлении. Наконец, достигли нужной нам стены, но оказалось, что она до окон второго этажа завалена остатками дома. Выглянув в окно, мы увидели искомый дворик: слева от нас – запертые ворота, справа – заветные двери в кинотеатр, но под нами – метра три до асфальта. Что делать? Прыгать высоко, да и можно очутиться в западне, если двери окажутся на запоре. Оглядывая в нерешительности стену под нами, мы увидели небольшие, в полкаблука, лепные выступы над окнами первого этажа. Не угаснувшее острое желание увидеть кино, да ещё надежда на «авось» решают дело. Уцепившись за подоконник, лёжа на животе, спускаем ноги на уступ, осторожно разворачиваемся на нём спиной к стене – и вниз. Оба прыгнули удачно. Сразу бросаемся к дверям – они закрыты! «Авось» на этот раз подвёл, вернее, он оказался бессильным перед добросовестностью работницы кинотеатра. Однако, торчать почти четыре часа (показывали сразу две серии) в закрытом дворе совсем не хочется. Кирилл, найдя какой-то подходящий штырь, пытается отжать дверь. Конечно, не обходится при этом без шума и стука. Внезапно дверь открывается, и на пороге возникает женщина. – Что вы здесь делаете? – сердито кричит она на нас, потерявших дар речи и ошалело уставившихся на неё. – Сейчас вас в милицию сдам! – продолжает она. И действительно, слегка углубившись в полутёмное фойе, она кого-то зовёт. Кирилл и я, не сговариваясь, бросаемся в оставленную открытой дверь, затем сразу влево в ближайшую дверь зрительного зала и растворяемся в его спасительной темноте.
Есть «Багдадский вор!». Кто хочет, тот добьётся! Фильм, безусловно, оправдал ожидания. Наши усилия были вознаграждены. Сейчас его содержание почти не осталось в моей памяти, за исключением одной детали, которая так и стоит перед глазами: на своей громадной ладони джин подаёт главному герою сковороду с аппетитнейшими, скворчащими на жиру, сосисками. Не раз эта картина являлась мне потом в голодных мечтах. Только сосисок на сковороде было явно мало: всего две. Конечно, американцы не пожадничали, просто им не знаком настоящий голод.
«Забастовка»
Летом 1944 года наша школа работала на огородах в Старой Деревне, считавшейся тогда близким пригородом. Размещались мы в четырёхэтажном кирпичном доме, находившемся на отшибе от других, преимущественно двухэтажных деревянных домов. Он сохранился и по сей день. Теперь это перекресток улицы Школьной и Торфяной дороги. В окружении панельных многоэтажек дом выглядит несколько диковато из-за обилия на нём лепных балконов, более уместных для здания какого-нибудь санатория. Поля совхоза и столовая – тесный и довольно невзрачный барак, были недалеко. Ученики нашей школы составляли две группы человек по двадцать. Старшая группа включала ребят 7-х–8-х классов, младшая – 5-х–6-х. Возглавляла этот отряд Магда Самуиловна Айзенштейн – одна из наиболее авторитетных и опытных педагогов в школе. Преподавала она в старших классах, кажется, математику и, кроме того, была в Линином классе руководительницей в течение всего периода учёбы Лины в 188-й школе с 6-го по 10-й класс включительно. К сожалению, отсутствие на этот раз военрука, а также нашего завуча – строгой и деловой Любови Адольфовны – сказалось отрицательно как на дисциплине ребят, так и на отношении к труду. К тому же и кормили нас неважно. Попытки добрать калорий, поедая во время работы уже подросший турнепс, успеха не приносили, да и приелся он быстро. Ослабленная дисциплина и постоянное чувство голода привели однажды к неприятному эпизоду – отказу нашей младшей группы выйти на работу. Непосредственной причиной этого явилась обида на допущенную в отношении нас, как нам показалось, несправедливость. Накануне, во время ужина получилось так, что имевшегося на раздаче количества белого хлеба на всех нас не хватало и, по решению Магды Самуиловны, его выдали только старшей группе. Младшей группе дали чёрный, при этом не найдя нужным хоть как-то с нами объясниться.
В итоге на следующий день вся младшая группа после завтрака не пошла на работу, а вернулась в свои комнаты. Глупость, конечно. Однако, не такая уж и неожиданная для обидевшихся голодных подростков. Более неожиданным оказалось другое – реакция Магды Самуиловны на этот достаточно банальный для педагогической практики казус. Казалось бы, выход из него хрестоматийно ясен: воспитателю, чтобы снять возникшее между ним и коллективом напряжение, требовалось просто пойти на прямой разговор с ребятами. Но Магда Самуиловна предпочла почему-то обходной маневр. Она вызвала к себе меня и Женю Ландышева и предложила нам двоим немедленно выйти на работу. На наш вопрос, почему именно мы, получили ответ: «Если вы пойдёте, то выйдут и остальные». На такую роль ни я, ни Женя не могли согласиться. Когда мы поведали о предложении Магды Самуиловны в группе, скромный и мягкий характером Вася Петров, высказался с неожиданной решительностью: «Что ж, вы идите, а мы всё равно не пойдем!». Но к обеду чувство обиды у нас утихло, и во вторую половину дня мы все уже были на работе. Инцидент нами был скоро забыт и, казалось, не имел последствий. Однако, подобный исход был не в характере злопамятной Магды Самуиловны. Сейчас я склонен считать, что скорее всего именно она приложила руку к тому, чтобы я и Женя Ландышев не получили медали «За оборону Ленинграда». В 1944 году этой медалью награждали в том числе и школьников, работавших летом на огородах в пригородных хозяйствах. Другие версии нашего «ненаграждения» маловероятны, так как остальные ребята, в том числе моя сестра Лина и Вася Петров, кто, как и я, участвовали в огородных работах в 1943 и 1944 годах, были все отмечены этой наградой. Чем больше проходит времени, тем всё очевидней дисбаланс между нашим проступком и последовавшим наказанием. А то, как оно было осуществлено, – исподтишка, анонимно – вообще выводит его из сферы педагогики в разряд узко личной мелочной мести.
Медалью «За оборону Ленинграда» награждаются все участники обороны Ленинграда: - военнослужащие частей, соединений и учреждений Красной Армии, Военно-Морского Флота и войск НКВД, фактически участвовавшие в обороне города; - рабочие, служащие и другие лица из гражданского населения, которые участвовали в боевых действиях по защите города, содействовали обороне города своей самоотверженной работой на предприятиях, в учреждениях, участвовали в строительстве оборонительных сооружений, в ПВО, в охране коммунального хозяйства, в борьбе с пожарами от налетов вражеской авиации, в организации и обслуживании транспорта и связи, в организации общественного питания, снабжения и культурно-бытового обслуживания населения, в уходе за больными и ранеными, в организации ухода за детьми и проведении других мероприятий по обороне города.
Раздельное обучение. Проблемы с одеждой. Лёлины ухажёры
В этот же год школы перешли на раздельное обучение мальчиков и девочек. Смысл этого мероприятия, по-моему, не уяснили толком даже его инициаторы, и по вполне объяснимой причине – ввиду его полного отсутствия. Типичная административная судорога: вместо дела – его имитация.. Сколько их ещё будет в нашей жизни! Лина осталась в 188-й школе, а я шестой класс начал в 187-й, располагавшейся на углу улиц Чайковского и Потёмкинской. С нами перешли в новую школу и учителя: завуч Любовь Адольфовна и математичка Анна Павловна. Военрук тоже остался прежний, но, кажется, один на обе школы. Нашей классной руководительницей стала учитель зоологии Мария Сергеевна – не злая, всегда спокойная и уравновешенная. Она уже была в годах, в волосах её поблескивала обильная седина, в скупых движениях и разговоре, как бы через силу, ощущались усталость и лёгкое равнодушие. В общем, Мария Сергеевна была, пожалуй, не из тех педагогов, кто задевает учеников за живое, однако из тех, кто делает свою работу хотя и экономно, но добросовестно. Со снятием блокады положение со снабжением города продовольствием улучшилось настолько, что появилась возможность подкармливать учеников в школах горячими завтраками и обедами. Это было более чем своевременно, так как подавляющее большинство и учеников, и учителей были сильно истощены, страдали дистрофией и авитаминозом. Ассортимент блюд, их объёмы и качество, разумеется, оставляли желать лучшего, тем не менее школьное питание было существенным подспорьем в дневном рационе детей, поскольку оно осуществлялось сверх норм, полагающихся по продуктовым карточкам. Съедали мы всё, что нам полагалось, подчистую. Правда, оставались нередко на столах биточки из соевых бобов – безвкусные и жёсткие, они не лезли в горло.
Соевое молоко с первого взгляда очень привлекало своим внешним сходством с настоящим (коровьим), но неприятный привкус, свойственный этому суррогату, отбивал к нему охоту после первого же глотка. Поправилось дело с питанием и в нашей семье. Выдаваемых по четырём карточкам продуктов (мама и Лёля – рабочие карточки, Лина и я – иждивенческие) на троих почти хватало. Лёля, как и прежде, питалась на работе. Правда, часть продуктов приходилось обменивать на рынке на одежду и обувь. Приобрести их в магазинах по государственной (доступной нам) цене можно было лишь по специальным талонам. Однако, выдача этих талонов в отличие от продуктовых карточек, которые распространялись в централизованном порядке строго по едокам, была передана в «низы» и осуществлялась по нескольким каналам: через органы социального обеспечения по месту жительства, профсоюзными комитетами по месту работы и другим. Естественно, такой неопределённый порядок создавал почву для злоупотреблений: практически талоны доставались тем, кто их распределял или был ближе к распределяющим. За всё время войны я помню только два случая, когда нам что-то досталось по талонам, причём это были вещи второстепенные (типа рубашки или блузки). Талоны же на самое необходимое – верхнюю одежду или обувь – от родного государства до нас не дошли ни разу. Конечно, в этом вопросе большую роль играло умение вовремя напомнить кому следует о своих нуждах, а при необходимости и постоять за себя, но это было не в мамином характере. Однажды, правда, мама получила талон на обувь, кажется, по линии Красного Креста. Поскольку самые большие проблемы с обувью постоянно были у меня, мама и пошла со мной по указанному на талоне адресу.
В небольшом полуподвальном помещении на улице Чайковского женщина указала нам на солидную кучу разнокалиберной обуви: «Выбирайте!». При ближайшем рассмотрении в куче оказались только женские туфли, далеко не новые и не очень-то годные к повседневной носке из-за высоких каблуков. Скорее всего, это были уже не раз перебранные остатки от гуманитарной помощи американцев или англичан. В целом, обувь выглядела добротной, но очень непривычного для нас стиля и окраса. После продолжительных поисков мама смогла отобрать что-то подходящее (не пропадать же талону!), но не для меня, а, кажется, Лёле. Лёля к этому времени превратилась в весьма привлекательную девушку, что, конечно, не осталось незамеченным для лечившихся в госпитале молодых офицеров. Большинству из них было максимум по 22–23 года, все они уже были опалены войной, но это, похоже, только усиливало пылкость их чувств. Немало их на полном серьёзе предлагали Лёле руку и сердце, но у неё и у мамы в этом вопросе была твёрдая позиция: замуж только после войны. Тем не менее, от кавалеров не было отбоя, они искали внимания Лёли не только на работе, но стремились, иногда очень настойчиво, попасть и к нам в дом. Случались и накладки. Так, у нас дома однажды оказался старший лейтенант – медик Николай Коломиец – рослый, с приятным, русского типа, лицом, русыми волнистыми волосами, медлительный, даже несколько вальяжный в движениях. Лёля заметно выделяла его и разрешала провожать себя с работы. Увидев висевшую на стене гитару, Коломиец взял её в руки, слегка настроил и запел очень популярную тогда песню о тонкой рябине.
Песня родилась в первую блокадную ленинградскую зиму и впервые исполнена солистом Центрального ансамбля краснофлотской песни и пляски ВМФ СССР Павлом Чекиным на крейсере "Киров".
Обращение к выпускникам нахимовских и подготовительных училищ.
Пожалуйста, не забывайте сообщать своим однокашникам о существовании нашего блога, посвященного истории Нахимовских училищ, о появлении новых публикаций.
Сообщайте сведения о себе и своих однокашниках, воспитателях: годы и места службы, учебы, повышения квалификации, место рождения, жительства, иные биографические сведения. Мы стремимся собрать все возможные данные о выпускниках, командирах, преподавателях всех трех нахимовских училищ и оказать посильную помощь в увековечивании памяти ВМПУ. Просьба присылать все, чем считаете вправе поделиться, все, что, по Вашему мнению, должно найти отражение в нашей коллективной истории. Верюжский Николай Александрович (ВНА), Горлов Олег Александрович (ОАГ), Максимов Валентин Владимирович (МВВ), КСВ. 198188. Санкт-Петербург, ул. Маршала Говорова, дом 11/3, кв. 70. Карасев Сергей Владимирович, архивариус. karasevserg@yandex.ru
В последующем отношения в классе наладились, и мы жили дружно. Архаров больше в класс свою «шайку» не приводил, а после четвёртого класса и вовсе пропал из школы. Нашим классным руководителем была Татьяна Петровна Назарова – ещё молодая, приятная на вид и добрейшей души женщина. Удивительно, как после всех ужасов блокады в человеке могло остаться столько доброты и мягкости. Этими её качествами мы, к сожалению, нередко злоупотребляли, по-детски не ценя доставшееся нам задаром сокровище. До сих пор в моей душе живут нежность к этой редкого характера женщине, которая органически была не способна не только сердиться, но даже правдоподобно притворяться рассерженной, а также сочувствие к её трудной доле нести в себе столько ничем не защищённой доброты. Сожалею, что не осталось её фотографии: довоенная традиция фотографировать школьников классами возобновилась лишь в 1946 году. Сохранилась, правда, моя похвальная грамота за 1942–1943 ученый год, на которой есть и её подпись. 14 октября 1942 года Лина и я поехали к отцу в Рыбацкое. Долго нам пришлось бродить по посёлку под обильным холодным дождём, пока, наконец, Лина разглядела сквозь серую влажную пелену отцовскую повозку. Ей почти всегда удавалось увидеть отца первой. Мы недолго постояли втроём под каким-то навесом. Отец был грустен. Чувствовалось, что времени у него в обрез. «Детки, ко мне больше сюда не приезжайте, завтра нас переводят в другое место», – сказал он, целуя нас на прощанье. Я и Лина понуро смотрели вслед удалявшемуся отцу, пока его повозка не скрылась за завесой дождя. На душе было тоскливо, мы оба уже хорошо понимали, чем грозит это расставание, но старались гнать от себя дурные мысли.
8 ноября, проходя дома по коридору, я услышал на лестнице истошный вой. Открыв дверь и заглянув в лестничный пролёт, я увидел Лину, которая с громким плачем медленно поднималась по лестнице, держа в одной руке конверт, а в другой какой-то листок. «Папу убили-и-и!» – закричала она, увидев меня. Я смотрел на небольшую, в половину тетрадного листа, бумажку, видел в ней слова: «...Лапцевич Василий Казимирович... убит... похоронен в районе Шереметьевского парка...», понимал их смысл, но то, что моего отца уже не будет никогда, в сознании не укладывалось. Моя детская душа отталкивала от себя это трагическое известие. Ей больше подходила призрачная надежда, что всё написанное – результат ошибки, которая в конце концов обязательно разъяснится. Смерть отца осознавалась мной постепенно. Соответственно этому таяла надежда, что извещение может быть следствием канцелярской путаницы, мысль о которой подавали нам некоторые, желая утешить. Не берусь описывать горе мамы, скажу только, что держалась она стоически, отдавая все силы заботам о семье. В 48 лет личная жизнь для нее закончилась, дети стали единственным смыслом её существования. Думаю, будет справедливым сказать, что в целом мы её радовали больше, чем огорчали. Гибель отца стала трагедией для нашей семьи, лишила её опоры, нанесла духовной жизни каждого из нас невосполнимую потерю. Она отодвинула на неопредёленно-длительное время возможность выбраться из душившей нас нужды, ранее связываемую с возвращением отца. Крохи, которые получали мама и Лёля за свой ежедневный, без выходных и отпуска, 12-часовой тяжёлый труд и мизерная пенсия за погибшего отца едва покрывали расходы на отоваривание продовольственных карточек. Мама к этому времени работала санитаркой в госпитале на Суворовском проспекте, там же Лёля работала подавальщицей. Концы с концами удавалось сводить с огромным трудом, но я не помню в семье уныния, не говоря уже о панике или отчаянии. Атмосфера в доме отнюдь не была гнетущей: мы, дети, ощущали достаточную долю любви и заботы, чтобы жизнь не казалась слишком жестокой.
Надо, конечно, отдать должное мужеству и упорству нашей мамы, которую не смогли сломить свалившиеся на нас невзгоды, хотя сделали её молчаливой и погружённой в себя. Она трудилась изо всех сил. И семья выжила наперекор всему. Спасибо тебе, мама! Некоторое время спустя мы узнали, как погиб отец. Помогла в этом наша достаточно редкая фамилия, по которой один из лежавших в госпитале раненых, бывший папин сослуживец, случайно определил маму. Он рассказал ей, что в день гибели 30 октября 1942 года отец был назначен для охраны колодца. Перед заступлением на пост, по словам сослуживца, они с отцом хорошо пообедали, им даже удалось выпить свои фронтовые «сто грамм». Так что ушёл нести службу отец в хорошем расположении духа. В это время немцы затеяли сильный артиллерийский обстрел наших позиций, используя при этом шрапнельные снаряды. Это снаряды, начинённые множеством металлических шариков. При разрыве такого снаряда на определенной высоте близлежащая местность поражается смертоносным «дождём». Одним из них и был сражён отец. Несколько пуль-шариков попало ему в грудь, убив мгновенно. Это всё, что осталось в моей памяти из рассказа мамы о гибели отца. К сожалению, мама не оставила себе никаких данных об этом драгоценном свидетеле, и след его, разумеется, затерялся. Мои последующие попытки найти сослуживцев отца, состоявшиеся почти 30 лет спустя, вывели меня на Спиридонова Николая Николаевича, бывшего начальника штаба 103 стрелкового полка. Отца он не помнил, но указал существенную деталь: в октябре 1942 года их полк располагался в посёлке Старопаново. Теперь этот поселок входит в Красносельский район Петербурга. 103 стрелковый полк никогда не дислоцировался в районе поселка Синявино-1 Кировского района Ленинградской области, где, в ответ на мой запрос ранее, было определено место захоронения отца по данным Центрального архива Министерства Обороны (город Подольск). Именно рядом с посёлком Старопаново находился массив Шереметьевского парка. В наши дни от этого массива осталась небольшая часть под названием «Парк Александрино», в районе которого, согласно извещению о смерти захоронен отец. В итоге ещё одного цикла переписки мной был получен следующий документ от Кировского РВК города Ленинграда: «На основании извещения занесён в Памятную книгу красноармеец Лапцевич Василий Казимирович, 103СП, 85СД, 30.10.42 убит, похоронен на воинском кладбище посёлка Дачное».
Санкт-Петербург, Дачное. Декабрь 2003 года. Воинское захоронение. Здесь покоится прах и моего отца
Замечу, что воинское кладбище посёлка Дачное – это ближайшее к парку Александрино воинское захоронение. Таким образом прах отца обрёл свой официальный, близкий к действительности, адрес. А на одной из могильных досок, установленных на воинском захоронении в посёлке Синявино-I, осталась надпись: «Рядовой Ланцевич В.К.». Но это уже скорее память не об отце, а о халатности безымянного чиновника из архива МО. Заканчивая свой рассказ об отце, стоит сказать о том, каким он остался в моей памяти. Как мне кажется теперь, отец по натуре был добрым и мягким человеком, более склонным довольствоваться тем, что жизнь даёт сама, чем напрягаться, как, например, дядя Федя, в попытках добиться от жизни возможно большего. Не было у него и напускного апломба дяди Гавриила. В общении в семье и с близкими (в другой обстановке мне его видеть не пришлось) отец был прост, демократичен, склонен к юмору с налётом лёгкой иронии преимущественно крестьянского колорита. Правда, с началом войны эта лёгкость и даже некоторая беззаботность обращения покрылись заметным слоем грусти. Он был неглуп и не простак, даже скорее с хитрецой, которая, впрочем, вполне уравновешивалась свойственным его характеру слегка поверхностным подходом к окружающей действительности. Отец отнюдь не был строгим в вопросах нравственности, однако несомненно, что семья у него была на первом месте, и свой долг перед ней он исполнял честно. Нас, детей, он нежно любил, был по отношению к нам снисходителен и отходчив. В некоторых вопросах, например, нашей учёбы, отец, в отличие от мамы, проявлял повседневное внимание. Он, правда, никогда не контролировал то, как мы готовим домашнее задание, но почти ежедневно справлялся о полученных оценках. Помню, одно время он даже ввёл поощрение в виде 15 копеек за каждую пятёрку (тогда оценку «отл.») в наших дневниках. Подозреваю, что его неискушённая крестьянская душа придавала излишне большое значение похвалам, которые, как правило, звучали в наш адрес на школьных родительских собраниях. Однако, вполне понимаю радость отца по поводу того, что его дети получают образование, хорошо учатся и вселяют надежду на лучшее будущее. С мамой у него отношения были не столь безоблачны. Он был на три года моложе и внешне симпатичней мамы, к тому же легкомысленнее её, что давало маме немало оснований для ревности. Но эти трения не выходили за пределы обычного семейного выяснения отношений. Бывало, родители ссорились и в нашем присутствии. В этом случае мы, как правило, были на стороне мамы, интуитивно ощущая, что она больше отца нуждается в нашей поддержке.
Сказанное выше, конечно, далеко не исчерпывает всего светлого и дорогого, что сохранилось об отце в моей памяти. Но, по-моему, и этого немногого достаточно для того, чтобы можно было с чистой совестью заключить: Василий Казимирович Лапцевич до конца выполнил свой долг перед семьёй и Отечеством. Низкий ему поклон!
«Штаб-трубач»
Учёба в четвёртом классе требовала от меня не очень много усилий, что подтверждает справедливость отцовского совета относительно пятого класса. Время было трудное, хотя прорыв в январе 1943 года и ослабил удавку блокады. Не прекращающиеся обстрелы, бомбёжки и голод продолжали держать на грани выживания и учителей, и учеников. В такой обстановке, пойди я сразу в пятый класс, мои пробелы в знаниях вполне могли быть списаны на «форс-мажорные» обстоятельства, а то и вовсе пройти незамеченными. И всё же я не жалею об этой неиспользованной возможности. Почему-то именно учёба в четвёртом классе отпечаталась в моей памяти наиболее ярко и живо. Там появились у меня товарищи, с которыми дружеские отношения сохранялись долгое время и после школы: Вася Петров, Вова Шабров, Женя Ландышев, Боря Баженов, Кира Затовко. Через двоих последних я позже подружился с вернувшимся из эвакуации Виталием Серебряковым, который в 1946 году предложил мне поступать вместе в Ленинградское военно-морское подготовительное училище. Так что пропусти я четвёртый класс, жизнь моя, возможно, сложилась бы по-другому. Но другая жизнь – это неизбежно и другие окружающие тебя и идущие с тобой по жизни люди. Значит – другие друзья, другая жена, другие дети и, наконец, другие внуки. Об этом не хочется даже думать! От добра – добра не ищут. Весной 1943 года в нашей школе появились двое интеллигентных на вид красноармейцев, которые, как оказалось, были музыкантами из оркестра Ленинградского фронта. Не знаю по чьей инициативе – скорее всего, завуча Любови Адольфовны и военрука Преклонского – эти двое музыкантов взялись вести в школе кружки барабанщиков и горнистов. Желающих заниматься в кружках поначалу оказалось много. Только из нашего класса записалось пять человек. Однако, с началом занятий пошёл быстрый отсев: у одних оказались проблемы с чувством ритма, другие утратили интерес после первых занятий, некоторым не давалась нотная грамота (предельно элементарная). Мне же игра на сигнальном рожке и на пионерском горне далась буквально с первых попыток. Губы и язык у меня почему-то без всяких усилий складывались в положение, соответствующее той или иной ноте. Это удивило даже нашего симпатичного руководителя. Но ещё непонятнее тот факт, что игрой на этих немудрёных инструментах больше никто из ребят так и не смог овладеть, хотя некоторые из них очень старались. Так я стал в школе единственным горнистом. Барабаном овладели многие.
«Это мой штаб-трубач», – говорил про меня военрук. Когда летом школа выехала на огородные работы и вела жизнь по лагерному распорядку, я подавал на сигнальном рожке все необходимые сигналы от подъёма до отбоя. Такая звучная деталь воинского порядка тешила самолюбие нашего, не лишённого тщеславия добряка-военрука, в прошлом, по его рассказам, лихого кавалериста. В глубине души не чужд чего-то подобного был и «аз грешный». За это однажды мы оба жестоко поплатились, прилюдно оказавшись, выражаясь фигурально, в глубокой луже. Собственно, ради того, чтобы на своём горьком опыте наглядно подтвердить справедливость сентенции: «не заносись!», я и завёл этот рассказ. Наш школьный отряд питался в столовой вместе с отрядами других школ, работающих на полях того же совхоза. От нашего жилья (девочки жили в деревянной постройке, мальчики – в палатках) до столовой идти требовалось более километра по пыльной просёлочной дороге. Ходили строем, часто с песнями, под командой военрука. Перед столовой строй останавливался, я выходил вперёд, играл сигнал «на обед», после чего ребята по одному заходили в столовую. В один солнечный, жаркий и ветреный день мы подошли к столовой чуть раньше, чем отряд из другой школы. Завидев его, наш военрук, конечно, не мог упустить возможность показать свой «товар» лицом. Он подал команду: «Строевым!» и мы старательно затопали ногами, подняв при этом густое облако пыли. Чётко остановив строй перед входом в столовую, военрук, с видом «знай наших», скомандовал: «Горнист, выйти из строя!». Я с возможно доступной мне выправкой исполнил эту команду и встал с сигнальным рожком в руке на крыльце столовой, лицом к застывшему по стойке «смирно» строю. Отряд из другой школы, остановившийся без особого шика перед столовой сбоку от нашего, не без любопытства наблюдал за разворачивающимся действом. «Играть сигнал «на обед»!» – последовала мне новая команда. Я поднял рожок, прижал к губам его мундштук, подул... И, о ужас! Из рожка вместо всем знакомой простенькой, но милой мелодии раздалось какое-то хрюканье, курлыканье и бульканье. Пересохшие на солнце, обветренные, не «размятые» губы не слушались меня. Рожок, несмотря на все мои усилия издать нужные звуки, вышел из повиновения. Краем глаза я видел остолбеневшего военрука, вытянувшиеся лица ребят своей школы, появляющиеся ухмылки на лицах соседей и одновременно отчаянно боролся с взбесившимся рожком, продолжавшим оглашать окрестности прерывистым неблагозвучным рёвом.
Наконец, придя в себя, военрук скомандовал: «Отставить сигнал, в столовую справа по одному шагом марш!», куда, не чуя под собой ног, понуро побрёл и я. Несколько дней жгло меня чувство стыда за понесённое унижение, которому подвергся я и, по моей вине, военрук, а также в какой-то степени ребята нашей школы. Не будешь же объяснять всем, что с подобным воздействием на губы солнца и ветра я сам столкнулся впервые. Независимо от причин, я подвёл всех и считал себя заслуживавшим всеобщего осмеяния. И готов был принять его, смирив своё самолюбие. Но к чести военрука и ребят от них не последовало в мой адрес даже намёка на упрёк или насмешку. Все сделали вид, будто ничего не случилось.
Об учителях
В пятом классе у нас появилась другая классная руководительница – Софья Павловна. Добрейшая Татьяна Петровна в нашей школе больше не работала. Софья Павловна относилась к тому типу учителей, в подходе которых к ученикам преобладают не эмоции, а трезвый расчёт. Она держала с нами строгую дистанцию и, экономя свою душевную энергию, хвалила отличившихся без теплоты, но и провинившихся ругала без злости. Однако, не делила явно учеников на плохих и хороших. Впрочем, по независящим от нас причинам (введение раздельного обучения), и Софья Павловна была в моём классе руководителем только год. Значительно дольше, с пятого по седьмой класс включительно, вела у нас математику Анна Павловна Полковникова – не крупная сухощавая женщина с неброским, но запоминающимся лицом. Оно привлекало внимание как странноватым смешением в нём азиатских и европейских черт (раскосый разрез глаз, выдающиеся заметно скулы и при этом тонкий с горбинкой нос, продолговатый овал щёк), так и характерной асимметрией общего рисунка лица, особенно бросающейся в глаза при повороте головы. На этом лице я не помню улыбки. Лишь изредка, при кратких, но веских и всегда справедливых, комментариях ответов учеников Анна Павловна позволяла себе лёгкую усмешку. В её манере держаться, ровной и суховатой, ощущались достоинство и сильный характер. В моём сознании эта учительница как-то отождествлялась с представлением о самой математике – науке строгой, цельной и непреклонно-справедливой. По-моему, в подобном слиянии образа педагога с изучаемым предметом одинаково сильно выражаются и мастерство учителя, и секрет заинтересованности учеников. К математике мы все относились с большим почтением и занимались добросовестно. Тем более, располагая к тому же прекрасным учебником Киселёва.
Анна Павловна имела обыкновение, завершая очередной раздел, давать на уроке для быстрого решения задачки, содержащие, помимо пройденного материала, ещё и некий, выражаясь по-современному, тест на сообразительность. Затрудняя решение задачи, он как бы ещё и провоцировал ученика на лёгкий, но неверный путь. Естественно, многие из нас старались выполнить задание первым, и главным моим соперником в этом деле был аккуратный, обстоятельный и толковый Борис Галкин. Хотя сейчас я никак не могу отнести себя к числу быстро соображающих людей, тогда какое-то свойство ума помогало мне часто быстрее других находить ключ к решению предлагавшихся задач.
Блокада снята
Последние обстрелы
Осенью 1943 года участились артиллерийские обстрелы центра города. Видимо, немцы хотели этим компенсировать сокращение воздушных налётов из-за теряемого ими господства в воздухе. Мне хорошо запомнился обстрел, во время которого один из снарядов взорвался в самом начале Литейного проспекта около «Большого дома». В это время я находился у Бориса Батенова, здесь же был и Кирилл Затовко. Оба они жили в одной квартире на третьем этаже дома № 3 по улице Каляева. Комната Бориса имела выходящий на улицу большой светлый эркер, и мы, услышав близкий разрыв, метнулись к окнам. Перекрёсток улицы Каляева и Литейного, а также выходящая на улицу Каляева часть «Большого дома» были нам видны, как на ладони. Бросилось в глаза полное отсутствие людей, не было даже часового, который обычно прохаживался вдоль первых двух домов на противоположной стороне улицы (часть «Большого дома» и тюрьмы при нём). Другой часовой обычно охранял «Большой дом» со стороны Литейного проспекта, третий был на улице Войнова. Вдруг у угла «Большого дома» показался ползущий человек, на спине его растекалось бурое пятно. Это был красноармеец, скорее всего, один из часовых. Добравшись до выходящей на Каляева двери «Большого дома», человек стал слабо стучать в неё рукой. Двери открылись сразу и раненого быстро затащили внутрь здания. Другой запомнившийся мне артиллерийский налёт непосредственно на наш район застал меня прямо на улице. К его началу занятия в школе закончились, и я с Васей Петровым и ещё одним Петровым – Борисом – шли домой вместе. Обстрел уже начался, но разрывы раздавались довольно далеко. Выбежав на средину улицы Чайковского сразу после одного из них, я увидел в стороне у Фонтанки падающую на улицу стену дома и клубы пыли. Такое расстояние нам показалось вполне безопасным, и мы спокойно двинулись по домам.