Час купания. Мы прыгаем в море со шкафута, уже загорелые, бронзовые. Мы оплываем вокруг корабля. Кто там орет: «Спасите! Тону!»? Самохвалов, раззява! Его подбирают в шлюпку и поднимают на палубу крейсера. Роберт, продолжая отплевываться, все же стал в позу. — Спасибо, товарищи, за спасение будущего хорошего офицера. Хорошего? А быть может, ты вовсе не будешь хорошим? Умора!
Давно мы так не смеялись. И командир нашей роты Бунчиков, и мичман Белкин, и воспитатель Кирсанов за нас взялись всерьез. Вы знаете, что такое шлюпочные учения? На ладонях появляются пузыри и мозоли, ноги гудят, но зато ты чувствуешь себя марсофлотом. Нам с Вадимом не привыкать — мы вдоволь погребли с ним в бухте Киви! А вот кто с непривычки — тому трудновато. Пыхтят. Особенно Маслюков — семь потов с него сходит, с бедняги. Мельгунов устает и бросает весло. Возле голого и длинного острова нас настиг шторм. — Семь баллов,— объявил Дмитрий Сергеевич и погнал нас всех с палубы. Я удивился, как он бодро расхаживает по качающейся палубе на протезе. Нас заносит даже на двух здоровых ногах! Но мы с Вадимом и в шторм рисковали ходить на «Бегущей». Мы задержались и, пока остальные спускались в кубрик, загляделись на огромные пенистые валы — крейсер зарывался в них носом. На самом носу, прикрытый брезентовым щитом от ветра и волн, стоял впередсмотрящий. Вот бы туда! Разве не прекрасно встречать грудью стихию, опускаться и подниматься, подниматься и опускаться и знать, что ты впередсмотрящий? Хорошо быть впередсмотрящим в море, на корабле и хорошо быть впередсмотрящим и в жизни... Дмитрий Сергеевич повторил приказание, и пришлось скрепя сердце спуститься в кубрик. А тем временем крейсер повернул на девяносто градусов; началась сильная бортовая качка. Из тамбура были видны леера и бушующее море, вкатывавшееся на палубу, когда крейсер кренило на левый борт. Такую махину раскачивает, как спичечную коробку! А он не «Бегущая» и не рыбачий баркас. Кто-то толкнул меня. Самохвалов! С совсем позеленевшим лицом. Что ж ты не выступишь с речью, миляга: «Перед лицом грозной стихии еще теснее сплотимся, товарищи, вокруг командования нашего корабля!»? Его и корчило и корежило. Мичман спешил к нему с таблетками и со стаканом воды. Самохвалов чуть не отгрыз край стакана. Белкин успокаивал, что такое почти с каждым бывает.
Крейсер в походе — Сам привыкнуть не мог,— сказал он убедительно и поспешил на помощь к другим. Такая штука, как морская болезнь, по-моему, заразна. Море стихло. Все успокоилось. И когда я увидел вдали острые шпили Таллина и над ними знакомую вышку Олая (говорят, она самая высокая точка на Балтике), я почувствовал, как радостно встретиться с родным городом. Все столпились у борта. Многие видели Таллин впервые. Крейсер величаво вошел в таллинскую бухту. С моря мой родной город казался прекрасным вдвойне.
ТАЛЛИН
Нахимовцы разевали рты на каждую башню. Когда спросили, как называется круглая башня с флагом над ней, я сказал — «Длинный Герман». Вадим зафыркал. Но о том, что «Длинным Германом» мы между собой называем мичмана Белкина, другие не знали. И хорошо, что не знали. Не каждому нравится, когда его именуют башней.
Когда уезжаешь надолго и возвращаешься через год, родной город кажется тебе желанным вдвойне. Я повел ребят на Вышгород, на площадку, откуда видны черепичные крыши, сотни покатых крыш, а за ними порт с кораблями, придавившими серую воду. И мы поднялись на башню «Кик-ин-де-Кёк» и в смотровые окошки смотрели на город. И Валерка на этот раз хамить не посмел — он видел, что все восторгаются Таллином. Мы обошли все узкие улочки — Пикк и Виру, Харью и Ратаскаеву; потом я решил забежать домой, взглянуть на маму. Я открыл своим ключом дверь и очутился в объятиях Ингрид. Она визжала, старалась лизнуть меня в нос, уперлась мне лапами в плечи. «Ты приехал, приехал, приехал! — говорили карие преданные глаза.— Неужели ты снова уедешь?» Мне ее стало жалко до слез. Она поняла, что я ухожу, загородила мне путь, подала лапу: «Не уходи!» Я пообещал ей: «Мы скоро увидимся». Но она не поверила. Я ушел. Она заскулила за дверью так жалобно, что я поскорей сбежал с лестницы. Я дошел до остановки трамвая. Из телефонной будки позвонил в поликлинику. Мамы не было. Уехала на вызовы. Тогда я пошел к Карамышевым. Не доходя до их дома, я встретил Карину. Ларсен завилял хвостом, но Карина ему приказала сидеть. И он сел. — Ларсен, вам знаком этот молодой человек? — спросила Карина. Ларсен вдруг зарычал. — Ах, незнаком? Так почему же он заговаривает с нами на улице? Пойдемте, Ларсен!
Я обозлился. У меня не было времени. Я сказал: — Хватит тебе валять дурака! — И вы нас еще оскорбляете?.. — Карина!.. — Вы не забыли еще мое имя? Но адрес забыли, не правда ли? Вы забывала, Максим, вот кто вы! И каким ветром вас принесло все же к нашему дому? Ни одной девчонке я не позволил бы говорить так со мной. Я бы просто-напросто к ней повернулся спиной. А здесь я стоял как болван и смотрел на ее гордое личико. Если бы у меня было больше времени, я продолжил бы эту игру. Но времени не было. ...... — До свидания! — Максим! — Вы что-то сказали? — Я сказала — счастливого плавания! С меня было довольно. Но Ларсен преградил мне дорогу, добродушно помахивая хвостом. И тут я почувствовал, что не могу так вот просто взять и уйти. Она спросила: — Вы сегодня уходите?
— Да. — И скоро? — Часа через три. . — И ты не вернешься? — Нет. — Так почему ж ты молчишь? Почему не расскажешь, как жил ты всю зиму? — Но ты... — Ты обещал мне писать хоть раз в месяц. И мы с Ларсеном всё лазали в ящик. Я слышала, девочки к вам приходят на танцы. Ты завел новых подруг? — Нет! — Так поскорее рассказывай, если ты должен уйти! Мы сели у пруда на скамеечку. Лебеди устремились к нам, но угостить их было нечем. И они разочарованно стали чиститься и охорашиваться. Я говорил, говорил, как учились мы и как плавали, какие я книги прочел и в каких был театрах. А время бежало. И мне надо было повидать маму. И спешить на корабль. Я заметил, что держу руку Карины и ее рука покорно лежит в моей. Я отдернул руку. Еще подумает что-нибудь! — А ты знаешь,— сказала она,— папа был очень болен, и твой отец его оперировал. Он спас папе жизнь! Максим, что за человек твой отец! Вот тебе за него! Она чмокнула меня в щеку.
На прощание Ларсен подал мне лапу. В коридоре поликлиники была к маме очередь. Тут сидели горемыки с подвязанными руками, один с ногой в гипсе, другой с повязкой на шее. Люди пожилые, почтенные, в чинах, орденах. Они посмотрели на меня злыми глазами: «Здесь очередь». Пришлось подождать. Никто не поверил бы, что я спешу на корабль. Я дождался наконец. Хотел, войдя в кабинет, пошутить: «Доктор, у меня что-то застряло в кишках». Но когда я вошел и увидел маму, мою маленькую, славную маму, в белом халате и в шапочке, усталую после вызовов и после большого приема, мне стало не до шуток. Я крикнул: — Мама! — и кинулся ее обнимать. Она испугалась: а вдруг в кабинет вошел призрак? Но когда обняла меня так, как обнимает лишь мать, она поняла, что это я, Максим, Максимка, Максимушка. И принялась целовать — не так, как Карина,— подумаешь, чмокнула в щеку.. Мама выглянула в коридор — больше никого не было. Она сказала: — Пойдем домой,— и вся сразу сникла, когда я сказал, что домой я уже не успею. Мне пора на корабль. — Когда же ты приедешь, сынок? — Через месяц... И мы посидели с ней здесь, возле лежака, на котором она перевязывала больных, и стеклянного столика, на котором лежали инструменты. Я и моя усталая мама. Она сказала, что отец стремится поскорее вернуться домой, уже подал рапорт. Он скучает без нас. — Ну, мама, до скорой встречи! Я приеду и в Таллин и в Кивиранд, к деду! До свидания, моя дорогая!..
Таллинский рейд.
Я вовремя поспел на корабль. Корабль снялся с якоря и вышел из гавани. Перед нами было опять беспредельное море, широкая Балтика, которую моряки называют «седой». Дмитрий Сергеевич рассказывал нам о трагическом походе из Таллина кораблей осенью сорок первого года. Это происходило в те дни, когда под самым городом бесчинствовали фашисты, когда они сожгли Никонова и караван кораблей, на которых уходили тысячи людей, бомбили «юнкерсы», встречали подводные лодки и некоторые моряки тонули по три, по четыре раза, прежде чем добрались до Кронштадта. Их подбирали с воды. Белая ночь расстилалась над морем. И море было словно сметана. Мы сидели на палубе — нас никто не загонял еще спать. — Споемте, друзья,— предложил Вадим словами из песни. И мы дружно спели «Вечер на рейде». Меня охватило — ну да, охватило, иначе не скажешь, — какое-то особое чувство. Мне вдруг показалось, что я моряк военных времен и мы идем навстречу врагу; вступим в бой на рассвете...
Иосиф Кобзон и хор Турецкого Продолжение следует. Верюжский Николай Александрович (ВНА), Горлов Олег Александрович (ОАГ), Максимов Валентин Владимирович (МВВ), КСВ. 198188. Санкт-Петербург, ул. Маршала Говорова, дом 11/3, кв. 70. Карасев Сергей Владимирович, архивариус. karasevserg@yandex.ru
— Кто сказал, скотина? — Каждан. При всех батарейцах. Тяжелым ударом офицер сбил Каждана с ног. А потом принялся избивать Соловья. Насытившись побоями, сказал: — Научись, сукин ты сын, разговаривать по-человечески. За каждую поговорку будешь получать зуботычину. Ясно теперь? — И в темный день будет ясно, — ответил Соловей и опять получил сильный удар кулаком. Что за человек наш Соловей! Знал ведь, что свое получит, а сказал. Мне часто доводилось наблюдать, как свирепый командир расправлялся с матросами. Как-то я спрашиваю у Якума, почему он служит сверхсрочно, а не идет на завод. Ведь у него руки золотые... — Почему, спрашиваешь? А кто ж, по-твоему, оценит мои руки-то? Заводчик, может, какой? Купить-то он их купит, чтобы обогащаться, но богатства ему прибавлять не хочу. Тут хоть служба чужая, да мне нужная. Вот пойди пойми, зачем она ему нужная. Загадки задает мой Якум поступками: то ночью куда-то исчезнет, то кто-нибудь тайком на батарею к нему проберется, шушукаются, то книги читает, говорит, секретной важности, царь за них на каторге сгноит. Мне однажды сказал: — Запомни, для офицеров ты глухой, немой и слепой... Ничего не знаешь, ничего не видел, ничего не слышал. Что матросы говорят, что делают, как живут — ничего не знаешь. О чем бы ни спросили, тверди: несу цареву службу.
Смотреть "Овод", 1955 г. Не скоро довелось мне прочитать «Овода», а потом и «Спартака». Прочел и спросил у Якума: — Ты Овод или Спартак? Редко улыбался Якум. А тут улыбнулся своей удивительной по доброте улыбкой, ответил: — Вырастешь — во всем разберешься.
СЛУЖУ У ГОСПОДИНА ЛЕЙТЕНАНТА
Служит у нас в крепости лейтенант Пуришкевич. Все присматривается ко мне. Однажды возмутился: почему этот мальчишка, усыновленный матросами батареи 1-я «Буки», хлеб даром ест? Каждый раз, когда я вспоминаю об этом, невольно всплывает одна присказка: «Корабль потерпел крушение, на обломках доски спаслись лиса и петух. Плывут они день, другой. Вдруг петух слышит громкий истошный голос лисы: — Эй, петух, слушай, не смей пылить! Петух посмотрел по сторонам —- кругом вода, какая пыль? И ответил: — Зачем придираешься? Проголодалась, есть хочешь? Так и скажи...»
Лейтенант Пуришкевич, что та лиса. Ему хорошо известно: не даром ем хлеб, много хлопот у «сына батареи». Правда, матросы, с виду грубоватые, суровые люди, относятся ко мне очень бережно. Никакого тяжелого дела не поручают, дают возможность лишний часок поспать, если у кого конфета или пряник заведется, обязательно побалуют. Но работы у меня немало. — Пришли-ка сорванца ко мне, — сказал Пуришкевич Якуму. — Зачем-то ты ему понадобился. Ступай, — говорит Якум. Прихожу, докладываю по форме — матросы обучили. Пуришкевич стоит у крыльца своего дома, играет в воздухе плетью. Худой, длинноногий, с дынеобразной головой, рыжеватыми волосами, холеным лицом. Тонкий нос оседлало пенсне. Оно, видимо, плохо держится, прикреплено цепочкой, утопающей в кителе. Стою. Жду. Он испытующе смотрит, плетью играет: для устрашения, что ли? Но ведь хорошо помню, как он поморщился на слова командира: «Плеть, господин лейтенант,— двигатель истории». Поморщился, покривился тогда. А сам вот сейчас словно наш пензенский поп, Водолаз, когда тот ученика наставляет: «Страх, сыне, правит миром»... Стою перед лейтенантом навытяжку. Пуришкевич неожиданно спрашивает: — Собак боишься?
Собака бывает кусачей только от жизни собачьей. Собак?.. Сразу стала перед глазами наша улица в Пензе и гроза ее — злой Полкан. Не дай бог, бывало, сорвется с цепи, всех в страхе держит. И только я, хотя не был его хозяином, мог с ним дружить, меня он никогда не трогал. Набрался храбрости, говорю: — Никак нет, не боюсь, ваше благородие. Он вдруг протяжно, на удивление мне, свистнул. Обгоняя друг друга, на свист примчались холеные псы. Их было восемь: поджарые, в яблоках красавицы лягавые, сеттеры, черно-бурая овчарка, которую все мы знали (часто ходила она с Пуришкевичем) по кличке Волк, и даже такса. Подбежали к хозяину, словно по команде легли у ног. — Не боишься? —говорит Пуришкевич. — Никак нет, ваше благородие. — Ну-ну... А знаешь ты, что собака любит ласку?
Мой любимец - собака. Carl Reichert. Еще бы мне не знать этого! В далеком детстве моем при матери была у меня Жучка, потом Пират — собаки-друзья. Кажется, ни разу в жизни я даже не погрозил им за непослушание. — Знаю, ваше благородие. — А то знаешь, что одним пряником можно собаку испортить? Вот этого я не понял. Да разве такой лакомой драгоценностью кормят собак? Я хорошо знаю цену прянику: на нашей улице он был радостным подарком, да и здесь у матросов появляется только в праздники. Но что скажешь? Отвечаю, как обучен: — Никак нет, ваше благородие. — М-да... Дурак! Не обижаюсь: знаю, Пуришкевич врет. Он всех матросов тоже дураками зовет, а мне хорошо известно, что они умные и добрые люди.
— А дурак потому, — продолжает он, — что понимать надо: человека, как и собаку, одним пряником только набалуешь. Воспитывать следует плетью и пряником. Ну да ладно, не твоего ума наука. С сегодняшнего дня поручаю тебе кормить собак и ухаживать за ними. На матросской кухне получишь псам еду. Живут они в сарайчиках. Гляди, чтобы чисто было. С моими четвероногими друзьями я быстро подружился. И слушались они меня во всем. Это давало мне, мальчишке, много радости. Однажды, когда я у моря играл с собаками, раздался резкий, повелительный свист. На горке стоял Пуришкевич. Я не успел оглянуться — сорвались собаки и понеслись. Что толкнуло меня на этот поступок: когда собаки были на полпути к Пуришкевичу, я сам вдруг громко свистнул. И... перегоняя друг друга, собаки стремглав бросились ко мне. Я был очень доволен. Злобный, размахивая плетью, спустился с горки Пуришкевич. С ходу свирепо полоснул собак плетью. Перевел дух. Сказал медленно, тихо, сквозь сжатые зубы: — Пошел вон на батарею. Испортил собак, мерзавец! И я вновь возвратился к Якуму. — Не горюй, — сказал он мне. — И грустить не надо. Больно не любят, Володя, господа офицеры чужой радости. Наш-то этот еще лучше других.
1-я «БУКИ» КРЕПОСТИ ПЕТРА ВЕЛИКОГО
С моря дует сильный ветер. Когда мороз разгуливался, набирал крепость, а тусклое солнце спускалось где-то недалеко и расплавляло весь горизонт, удивительным становилось зрелище: над полыхающим закатом нависали грузные, темные тучи, и, казалось, вгоняют они дышащую огнем полосу неба куда-то в пропасть. Я хорошо знаю: это им всегда удается. Вот и сейчас — всей своей тяжестью они давят, наваливаются. Собрали силу. И вдруг земля как-то разом неожиданно покрывается непроницаемой темнотой. Мы сидим на бруствере — Якум, Соловей и я. Сегодня Новый год. Соловей говорит: — Урожайный должен быть год. Якум откликается: — Пора... Я удивленно смотрю на обоих. Что-то таинственное звучит в этом «пора». Соловей пружинисто спрыгнул с бруствера, пошел за Якумом, не сказал ни слова. Куда? Многого я по-прежнему не понимаю. И не объяснит никто: мал я еще для них, наверное. Про реку Лену на батарее все говорят, про расстрел какой-то. Знаю теперь: почти половина наших матросов — штрафники, списаны на берег за провинности. За какие? Ведь народ все хороший, дружный. Не понять...
Ленский расстрел. Худ. А.В.Моравов. Вот и сегодня меня почему-то услали из землянки к пушкам. Любопытно, над чем колдуют там старшие? Побежать за ними, проследить? Если б то в Пензе, не утерпел, так бы и сделал. Но тут... Нет, раз Якум и Соловей послали меня — значит, так нужно. Сижу и жду. В траншее мы вдвоем. Неторопливо ходит Прохор, самый высокий и самый сильный матрос на батарее. Поверх шинели накинут тулуп. Снег валит и оседает на шапке, воротнике, плечах Прохора, и он становится похожим на снежного человека. Подошел ко мне. Помолчал. — Тебе-то какая печаль мерзнуть? — Приказано. — Ишь ты, и будешь мерзнуть? — Привык. — А я вот все не привыкну. Не могу. Тоскую, Володька. Дай бог кончить, — он перекрестился, — да домой. Царева служба хороша, да черт ей рад, не будь к ночи помянут. Дома-то сейчас у нас девчата гадать садятся. Встретят Новый год, да как зачнут спивать песни. Гуляют... Моя суженая тоже с ними. Ждет не дождется. А я тут торчу. И кому нужен?
Е.М.Бём. Я знаю, что отвечать в таких случаях, не раз слышал, как товарищи успокаивали затосковавшего друга: — Служба, дядя Прохор. — Ишь ты... — удивляется он. И вновь принимается ходить. — А ты можешь пустить по воде иголку и чтобы плавала?— спрашивает неожиданно. — Иголка — металл. Потонет, дядя Прохор. — Ишь ты... Захочет бог, не потонет, — уверенно говорит Прохор. — По тому и судьбу свою на весь год узнаешь. Какой будет жизнь, горькой или сладкой. Взад и вперед, взад и вперед ходит около меня Прохор. Замолчал. О чем он думает? Вот и бога вспомнил. Матросы на нашей 1-й «Буки» крепости Петра Великого по-разному относятся к господу богу. Соловей, например, с издевкой. Он прямо говорит: «Если бога в голове нет, то небесный батенька не поможет». Прохор верит, крестится, Якум неохотно на эту тему разговаривает. Но однажды, давно это было, сказал: «У нас с тобой боги разные». Вспомнил я тогда дядьку Остапа, его слова. Спросил: — Это как, дядя Якум? — А так. На тебе крест, и я, магометанин, должен твою веру презирать. Магомет зовет истреблять иноверцев. Раз ты иной веры человек, значит, мне, татарину, враг. А я тебя за сына родного считаю. Значит, выходит дело, я против Магомета иду? Помолчал, подумал, потом продолжал:
— И иду. Потому что несправедлив бог, богачам потакает. И оттого он у каждого народа свой — чтобы разделить племена. Все для того, чтобы темные да бедные люди меж собой враждовали. Зачем такие боги, а? Злую да подлую правду жизни сокрыть?.. Я знаю, мой дядька всегда прав. И мне очень жаль Прохора. Как помочь ему?
Нахимовцы банят ствол 100-мм орудия крейсера "Киров". Слева направо: В.Градосельский, А.Сипачев, Д.Аносов. На заднем плане - ракетный крейсер "Адмирал Головко". Лето 1964 года. — А вы с нами пойдете?— спросили Дмитрия Сергеевича. — Конечно! Куда вы, туда я! — ответил он весело. Как же он будет лазать по трапам? И разговоров же было в тот вечер в кубрике! Не мудрено, что некоторые, хоть и именуют себя «рыцарями моря», побаиваются. Начитались о неприятных минутах, переживаемых человеком, который укачивается. Ух ты! Ты за всех отвечаешь, комсомольский вожак! Я их пытаюсь подбодрить: — Выдюжим! Говорю им о тех портах, в которых мы побываем: о Таллине, Риге, Лиепае, Балтийске... Сколько чудес повидаем! Что может быть лучше жизни моряка? Но некоторые лица остаются унылыми. И вот за нами приходит буксир, чтобы переправить в Кронштадт — «морскую столицу», как называют его моряки. И все мелкие ссоры, обиды, ущемленное самолюбие, двойки, тройки забыты; впереди лишь одно: плавать! Плавать! С нами — Бунчиков, Дмитрий Сергеевич и мичман Белкин.
Буксир, тяжело дымя, огибает «Аврору», выходит в широкое русло реки. Город видим мы с двух бортов. Дмитрий Сергеевич, когда мы оставляем за собой мост лейтенанта Шмидта, показывает, где стоял крейсер «Киров» в блокаду. Он вмерз в лед, был неподвижен, и этим воспользовались фашистские «юнкерсы». «Киров» отбивался как мог. Было много убито кировцев. А на противоположном берегу стояли подводные лодки, вмерзшие в лед. На них теплилась жизнь. Ничто не могло сломить моряков, жизнь шла по заведенному раз навсегда порядку. Мичман Белкин подтверждает, что так все и было,— уж он-то испытал все, что мог испытать в те дни человек. Трубы заводов, могучие краны, высокие элеваторы порта остаются позади: мы — в заливе. Неприметной тропой, свободной от мин, под дулами гитлеровских орудий пробирались к выходу в море блокадные корабли. Дмитрий Сергеевич рассказывает об этом, как будто это было вчера, а не прошло двадцать лет. Буксир покачивает, и на некоторых лицах я вижу растерянность. Но пока еще никого не хватает за шиворот морская болезнь. В туманной дымке открывается перед нами Кронштадт — с бывшим собором, с кранами гавани, с домами и вышками. И повсюду, везде — корабли, корабли, корабли... Сюда в двадцать первом по льду (он под ногами трещал и ломался) шли отважные коммунисты — драться с мятежниками, рассказывает Дмитрий Сергеевич. Здесь погиб его дед, рабочий с Путиловского, провалившись под лед... А вот здесь было после разрухи корабельное кладбище. На берегу лежали эсминцы, возле берега стояли разбитые крейсера... А где же наш крейсер? . ,„ — Вот он, крайний! — Да нет, он слева, не видишь, что ли? Левее маяка!
Мы вошли в гавань, и нас окружил лес мачт. Наш крейсер стоял на фланге, самый высокий, самый большой (или таким он мне показался?), самый грозный: две башни с орудиями предупреждающе смотрели на Запад. Нас встречают с флотским гостеприимством: поселили нахимовцев в лучших кубриках. Вы бывали на крейсере? Не на таком, как «Аврора»,— на современном, с косыми трубами, с мощными сооружениями вместо стройных мачт, с орудиями, способными разнести вдребезги город, если понадобится? С непривычки на этой махине легко заблудиться. Коридоры и трапы, палубы верхние, нижние, все гудит и шумит, и вода где-то булькает, а где — не поймешь. И какие-то трубы по стенам протянуты — все разноцветные: белые, синие, красные. Бог его знает, что это за трубы! В них булькает. Идешь, спотыкаешься и разбиваешь нос или лоб — забыл, что пороги высокие — комингсы. Понимаете? Комингсы. Вы не дома — на крейсере. Приучайтесь ходить. В громкоговорителях то и дело раздаются команды. И не поймешь, что к чему. Или уши пронзает звонок. Куда он зовет? Зачем? Куда бежать? И матросы бегут мимо нас, а ты стоишь как болван, прижавшись к стене. Нет, не к стене — к переборке. И потолок здесь не потолок — подволок, И пол не пол — палуба. Названия мы освоили еще в нахимовском, а тут все осваиваем на практике. Трапы бегут вверх и вниз, вверх и вниз. На палубе ты очутишься — не знаешь, в какой тебе нырять люк, чтобы попасть в отведенный нам кубрик... Закачаться можно! К счастью, Белкин, Дмитрий Сергеевич и Бунчиков сразу начали нас приучать к корабельной жизни и знакомить с кораблем: . — Придет время — освоитесь. . . — А когда оно придет, это время? — В свое время,— показывает свое остроумие Белкин. Настает самый, как говорится, торжественный момент. Мы стоим на палубе, рядом с матросами, и слышим команду: — По местам стоять, с якоря сниматься!
Я не заметил, как перенесли флаг; не заметил многого из того, что происходит обычно при выходе корабля в море, но почувствовал легкое дрожание палубы. Корабль стал пятиться, разворачиваться в тесноте гавани среди других кораблей, и наконец Кронштадт очутился вдруг за кормой и стал уходить от нас вдаль, пока не исчез в серой дымке. Все матросы разбежались уже по местам, а мы стояли как зачарованные — нам нечего было в этот день делать. Усатый мичман стоял рядом с нами и тоже смотрел на исчезавший Кронштадт и, может быть, вспоминал, как и он начинал свою службу и был таким же, как мы, «салажонком».
***
На другой день нас подняли в шесть. Зарядка на палубе под баян. Мы принялись за утреннюю приборку. «Всякий адмирал начинает жизнь с палубы»,— вспомнил я слова командира роты. Кто из нас не мечтает стать в конце концов адмиралом? Кто не мечтает стать командиром корабля, стоять на мостике, как стоит, возвышаясь над всеми, властелин, командующий крейсером — огромной махиной, которую не изучишь и за целый месяц? На корме крейсера горят золотые буквы: «Никонов». На броне орудийной башни прибита дощечка: «Из такого же орудия на лидере «Минск» Герой Советского Союза Евгений Никонов стрелял по врагу».
Лидер «Минск» ведет ночной обстрел позиций противника Когда на поверке вызывают Евгения Никонова, слышится четкий матросский ответ: «Погиб смертью храбрых!» Портрет Никонова висит в кубрике, где показывают кино. И рядом — картина матроса-художника: пламя охватывает Никонова, привязанного проволокой к дубу. Словно ползучие гады, его окружают фашисты. Не моряку трудно представить себе, как огромны косые трубы крейсера «Никонов», на сколько этажей нужно спуститься, чтобы очутиться в чреве корабля и послушать, как стучит корабельное сердце; как велики сооружения, заменяющие кораблю мачты, как высоко, почти в облаках, трепещет флаг «Никонова»! Трудно представить себе, какой мощью обладают орудия, разворачивающиеся в орудийных башнях! И еще труднее представить себе, сколько дорогих, умных и точных приборов рассеяно по всему кораблю — от командирского мостика и боевой рубки до недр! Каждым сложным прибором заведует матрос. Он на два, на три года старше меня, он закончил десятилетку или не закончил ее, но мозги у него инженерские. Поверьте, что так. Я отношусь с уважением к матросам. Недаром Нахимов еще говорил, что матрос на корабле — «главный двигатель». Корабль шел открытым морем, берег маячил вдали. Но нам некогда было любоваться ни морем, ни берегом. Флотская жизнь завертелась. Ну как не посмотреть затвор современного зенитного автомата? Молодой офицер, правда, сердито сказал: ; — К автомату не соваться, воспитанники! Он нас очень обидел.
Но зато широколицый матрос подвел нас к шахте, уходящей в бесконечную глубину, и приказал спускаться за ним. На нижней площадке в стене была дверь с круглым, окошечком. Матрос отворил ее, впустил нас и плотно прикрыл. Когда он отодвинул вторую дверь, в уши ударила сильная струя воздуха. Страшен был грохот работавших механизмов. Жара была ну просто невыносимая. Меня отец как-то повел попариться в баню. Через две-три минуты я выскочил из парилки совсем очумевший и сунул голову в таз с холодной водой. Здесь выскакивать было некуда, да и стыдно бы было выскакивать: матросы по четыре часа несут свою вахту. Мы потели, как в бане. У котельного машиниста были ослепительно белые зубы на маслянисто-черном лице. Он что-то прокричал нам — приветствие, может быть, но разве тут что услышишь? Вадим пошатнулся. Я подтолкнул его: «Держись, не срамись». Конечно, он меня не услышал, но подтянулся. Как можно здесь вытерпеть целых четыре часа? Все гудело, бурлило, дрожало. Сверху капала горячая вода. Наконец матрос пожалел нас — понял, что для первого раза мы хватили жару. Мы с трудом поднимались по трапу к воздуху, ветру и солнцу, оглохшие, ошеломленные и пропотевшие с головы и до ног. Мы долго и жадно дышали и никак не могли отдышаться. Ко всему надо привыкать, если хочешь стать моряком. Дед рассказывал, как он вахту стоял в кочегарках, подбрасывал уголь. Ну, а если придется идти на полюс на атомной лодке и много дней пробыть подо льдом?
***
Начитавшийся морских книг обязательно спросит: а где же усатый боцман с багровым бугристым носом, с громовым голосом, соленым морским лексиконом, подкрепленным оглушительным свистом боцманской дудки? От нашего боцмана Карпова не услышишь крепкого словца. Приказания отдает четко, ясно, но без устрашения. Его уважают, ослушаться—не ослушаются, но никто не боится. Прекраснейший человек! Вечерком, вне службы, с удовольствием поговорит о Хемингуэе. А где это слыхано, чтобы классический боцман мог обсуждать Хемингуэя не хуже, чем писатель на Марсовом поле? Карпов как-то сказал, что читал рассказы Вадима. «Толково написано!» — похвалил он. И Вадимка расцвел; похвала боцмана — это не шутка. Ведь он настоящий ценитель, «морской волк». Мы живем в кубриках, офицеры — в каютах. Мне удалось побывать в офицерской каюте. Меня к себе позвал Бунчиков поговорить о комсомольских делах. Пожить бы в такой: хороша! Кожаное кресло у большого стола, за плюшевой занавеской — койка, похожая на комод. В иллюминатор светит яркое солнце, и зайчики бегают по переборке и по столу. На переборке — фотографии жены и двух маленьких Бунчиковых. Электрический вентилятор нагоняет свежий соленый воздух. Зеркало, умывальник... Ну, красота! В таких каютах живут офицеры. А собираются на обед и на отдых в кают-компании. Мне посчастливилось взглянуть, правда мельком, на все это великолепие — приказано было вызвать Бунчикова к командиру (нам вход в кают-компанию воспрещен). Два больших зала — именно зала, иначе не скажешь, светлых, уютных: в одном — кожаные кресла, телевизор, пианино, бильярд, в другом — обеденные столы, где у каждого офицера есть свое место. И есть еще командирский салон, но туда я не вхож; там живет командир. В походе я вижу его на крыле мостика; недосягаемый человек, которому подчиняются десятки молодых и пожилых офицеров, больше тысячи матросов и мы. Мы называем командира в разговорах так: «Он».
Верюжский Николай Александрович (ВНА), Горлов Олег Александрович (ОАГ), Максимов Валентин Владимирович (МВВ), КСВ. 198188. Санкт-Петербург, ул. Маршала Говорова, дом 11/3, кв. 70. Карасев Сергей Владимирович, архивариус. karasevserg@yandex.ru
Казак вскрикнул от неожиданности, попятился, чуть не упал. В руках пустые вилы с повисшими соломинками. Усатые люди на платформе за его спиной смотрят на меня, на него, хохочут. — Каким аллюром тебя занесло? — Ты кто такой, малец? — Да не трожь его, вишь, испугался! — Ты, слышь, не поранил он тебя вилами? — сыплются на меня вопросы. Молчу. Моргаю глазами. И вдруг казак догадывается: — Немой!.. Не выдерживаю и робко бормочу: — Не, разговариваю... Остановка недолгая. Поезд трогается.
Кубанские казаки в мае 1916 года. — Какого племени-роду?—улыбается казак. Вижу под большим черным чубом глаза синие-синие. Это, наверно, он пел. — Карасевский я. — Как-ой? Не знаю таких-то, — хохочет казак. — Вот графа Столыпина знаю, князя Трубецкого тоже, а про Карасевых не слыхивал. Поясни. Ясная, веселая улыбка успокоила. Рассказываю все, как было. Переспрашивает: — Прямо в пузо пистолетом? А он с копыт?! Смеется заливисто, задорно, только блестят белые, крепкие зубы под усами. Потом серьезно говорит: — Нагнал ты, видно, попу страху, — Не... Он ему не подвластен. — Это почему? Отвечаю, как по заученному: — Жизнь на страхе держится, а бог и поп страха не имеют. — Кто тебя такому научил? — Поп. И отец мой... — Отец-то твой кто?
Приказчик. Борис Кустодиев. — Приказчик купца Мартынова, в рыбном деле его. — Ну разве только что в рыбном... Нет, брат, человека пугать не след. От страха и конь сдохнет. А человек, брат ты мой, под лаской расцветает. И поп твой брехун. Осмелел я, спрашиваю казака: — Тебя как зовут? — Остапом. — Ты хороший, дядя Остап? — Не знаю. Как для кого. Для одних хороший, а для других... «Вырастешь, Саша, узнаешь»... — Я не Саша, Володькой меня зовут.
— Да я не к тому. Стих такой у Некрасова есть. Хороший, брат, поэт, задушевный, а главное, справедливый. Ну, ладно, Владимир, давай поедим. А еще запомни: на остановках днем не вылазь, прячься от сотника да урядника. Довезу я тебя до моря, а там порешим, как жизнь тебе строить. Только ты ее никогда не бойся, жизни, не на страхе она держится. Стал привыкать я к дядьке Остапу, к теплушке, к его. лошадям. И вдруг: — Скоро нам расставаться с тобой, паренек... — говорит Остап. — Да не трусь, не брошу! Отдам я тебя на воспитание к своему лучшему другу, Якуму. Матрос он. Строгий, но душевный человек. И не гляди, что татарин, не христианской веры, — не в вере дело. Вот вырастешь, разберешься, может, почему люди разной веры из-за веры воюют... Якум татарин, татары — они Магомету поклоняются, выходит, он иноверец, враг по-нашему. А он человек самой что ни на есть чистой совести. По мне так: верь или не верь в кого хочешь, в Магомета ли, в Иисуса Христа, в черта ли, в ангела — человеком будь человеку. А Якум — человек! Станет он верным тебе другом на всю жизнь, ручаюсь! А с собой куда же я тебя возьму? Кочевой я, Володька, конь да я — вот моя семья. Верил и не верил я Остапу. Скоро приедем... Неизвестность пугала.
Город Балтийский порт. Остап ушел в гости к Якуму. Я знаю, где-то там, у берега моря, два человека решают судьбу чужого мальчонки. Мне хочется верить, что Остап хороший человек, и все же чего-то боюсь. Вдруг обманет? Отец часто твердил: не обманешь — не проживешь. А жить-то каждый хочет! Тревожно на душе. Может, лучше бежать? Думаю и решаю: нельзя, обижу Остапа. И жду. Вернулся Остап один. Сказал: — Собирайся, пойдем в гости. Первая встреча с Якумом никогда не забудется. — Вот он, — говорит Остап, представляя меня. — Владимиром зовут. Сирота. Правда, отец есть, родной, да хуже чужого. Замучил парнишку. А теперь скажи ты ему, Якум, что не могу я его взять с собой. Живу, же, как перелетная птица. — Верно, — говорит Якум, — казачья служба тревожная. А наша батарея приросла к земле. Оставайся, не обижу. У нас не скучно. Матросы — веселые люди.
Автор рисунков художник А.Е.Скородумов. Якум низкорослый, с чуть раскосыми черными глазами. На груди дудка висит. Говорит медленно, чуть-чуть с акцентом выговаривая слова. Я вижу его в первый раз. Но почему-то верю каждому его слову. — Ну, на том и порешили, — каким-то особенным, подобревшим голосом говорит Остап, обнимая Якума. Подал мне руку, потрепал мои волосы и ушел... Ушел, как и появился в моей судьбе. Где он, как прожил жизнь свою? Не знаю. Якум уговорил командира взять меня, вызвался быть моим дядькой — дядька на флоте заботится о воспитаннике, в ответе за него, им и командует. Меня приписали на довольствие. Вскоре матросы сшили мне матросскую форму. ...Морская крепость Петра Великого. Маяк Пакерорт. Наша батарея — «Буки». А есть и другие — «Аз», «Веди», «Глагол», «Добро», «Живете»... Наш расчет зовется 1-я «Буки» — четыре орудия на каждой батарее, четыре расчета на каждую букву. Я живу вместе с батарейной прислугой на берегу моря. Нет, Остап не обманул меня: Якум строгий, заботливый и отзывчивый человек. Он покорил мое детское сердце, и я впервые понимаю, что такое встретить в жизни старшего друга. Низкорослый, плотный, с широкой грудью, ладно сложенный матрос-сверхсрочник, он крепко пустил корни в жизнь и знал ее во всех сложностях и хитросплетениях. Зная людей, он любил давать им клички, добрые и злые, и, меткие, они прирастали, да так, что порой забывались настоящие имена. Нашего командира батареи, высокого, кудлатого, с вечно блуждающими по сторонам глазами, он называл стервятником. — Почему стервятник? —допытывался я. — Стервятник? — Якум любит порой повторять слово перед тем, как ответить. — Да как тебе сказать попроще? Ну, для него все люди, и вот мы с тобой, вроде падали. Он только и ждет, чтобы людям пакость сделать. Всякий человек для него лишний.
Открытая морская батарея с 152-мм орудием Канэ на деревянной платформе. Морская крепость Императора Петра Великого, 1916-1917 гг. Я хорошо знал, что матрос Каждан почему-то дружен с командиром батареи, и спрашивал: — И Каждан тоже лишний? — Каждан? Так Каждан не человек — червь. Он ползает. — В жизнь ползет? — Э-э, нет... Ползком в жизнь человеческую еще никому не удавалось входить. Слыхал небось, как поп Гапон повел народ к царю? То-то... У царя свободы просить да хорошей жизни повел поп людей. Тихо шли, ползком, как говоришь. А царь кровью народ залил, встретил пулями.
Расстрел рабочих у Зимнего дворца. И.Владимиров. Якум замолкает, потом неожиданно говорит: — Есть книжка такая, «Овод» называется. Почитай —. поймешь, какие люди бывают. И как жить можно... Много знает дядька Якум. А вот часто скуп на слова. Тогда говорят ребята: «Якум опять по машинам тоскует». В прошлом он трюмный машинист. Сотни частей в корабельной машине, и он знает каждую на память и какую службу несет — знает. Мне еще все это непонятно, но пушку я уже изучил неплохо. Вместе с Якумом слежу за ней, смазываю, помогаю матросам. Как говорит наш батареец, курский паренек по кличке «Соловей», для пушки смазка, что для жинки ласка. Удивительный человек наш Соловей! Он со всеми, кроме офицеров, говорит загадками и поговорками. То и дело слышишь: — Почему корова, что осел? Не знаешь? Скажу: оба мычат. И тут же: — А почему осел не корова? Не знаешь? Скажу: мычит, да не доится. Или: — Почему орел не птица? Не знаешь? Скажу: он и сам не знает, зачем его на трон посадили.
Я никогда не слышал, чтобы Соловей повторял одни и те же загадки. Каждый день он выдумывал их, а старые словно забывал. Но люди помнили. Как-то спросил: — У какой птицы перьев много, а ума мало/ — На командира батареи намек даешь?—тут же вставил вопрос Каждан. — Волос на голове много, а дурак, значит?! — Третий год живу с тобой на берегу моря, все думал про тебя: ума нема — считай калека. А ты, брат, с царем в башке, — засмеялся Соловей. На следующий день пришел командир батареи. — Так у какой птицы перьев много, а ума нема? — спрашивает медленно, выговаривая каждый слог. — Полагаю, что у индюшки, ваше благородие. Не поет, не пляшет, только крыльями машет да от земли никогда не отрывается. Другой такой дурной птицы нету, — отвечает Соловей. — Вот как?—прорычал тот и пошел с кулаками на Соловья.
— И не только, ваше благородие, — продолжает Соловей. — Вот Каждан сказал при всех батарейцах, что эта загадка про вас. Командир батареи остолбенел.
Защитил, рискуя собственной жизнью, своего командира... Иначе моряк и не мог поступить. Весь класс взбудоражен. Да что там класс — все училище! О Вадиме много хороших слов говорит адмирал, говорим мы на комсомольском собрании. Самохвалов хочет высказываться. Но его раскусили. «Помалкивай, раз своего ничего в мозгах нету». Если бы слышал Вадим все теплые слова на свой счет — преподавателей и товарищей! Дмитрий Сергеевич не может о нем без слез говорить... А Вадим лежит в морском госпитале. Я часто его навещаю. Он спрашивает: — Поймали его? — Сидит! А главным у них был Василий Фазан. — Скажи ты пожалуйста! Тот самый? Художник? — Какой он художник! Бандит! Приходят к Вадиму и другие ребята и все что-нибудь приносят, главным образом вкусненькое. Приезжают мать и отец. Приходит и Вика. Девчонка объяснила врачебному персоналу, что во время войны такие вот школьницы, как она, в военных госпиталях читали раненым книги, писали им письма на родину и вообще помогали сестрам и нянечкам. Ну и что ж, что сегодня мирное время? Она готова помочь...
Учащиеся школы № 6 г.Калинина пишут письма домой под диктовку раненых бойцов, находящихся на излечении в госпитале. Девчонки неравнодушны к героям. Вадим для нее, конечно, герой. Еще бы, не побоялся подонков! 'Вскоре состоялся и суд. Свидетелями были вызваны мы с Вадимом, Аркадий Тарлецкий, Валерка и три старшеклассника. В тесный зал набилась масса народа. Судья, человек с суровым лицом, строго спрашивает: — Подсудимый Фазан! Вы и ваша сестра Эра заманивали нахимовцев к себе в дом, чтобы их обыгрывать в карты? — Что я мог выиграть у голодранцев? — пожимает плечами Фазан.— Гроши! У меня у самого предостаточно денег. — Вы хотите сказать, что вы продавали картины? — Да! — Экспертиза установила, что все ваши так называемые картины не имеют ничего общего с искусством; они — ремесленная, грубая подделка под модные на Западе течения. И не получали вы за них денег. От вас отделывались ношеными галстуками, сорочками, носками, ботинками. Выходит, вы меняли барахло на барахло. Не так ли?
Олигарх-фарцовщик (О.Дерипаска)Политический фарцовщик. Фазан молчит. — Но против вас выдвинуто обвинение посерьезнее, обвиняемый. Вы охотились за нахимовцами, заманивали к себе, угощали их скверными стихами и игрой в «двадцать одно», сначала проигрывая, а потом их затягивая в долги. Для чего все это вы делали? Повторите то, что вы показали на предварительном следствии. — Дело в том, что некоторые мои друзья интересовались — ну совершенно невинно — бытом нахимовцев: учебными программами, питанием, культурным обслуживанием, составом преподавателей... — Но вам не удалось удовлетворить любопытство ваших друзей? — Не удалось. — Почему? Фазан грызет ногти. — Я повторяю вопрос — почему? — Потому что нахимовцы держали языки за зубами. Крепкий народ! В зале шум: — Они обойдутся без вашей оценки! Вызывают свидетеля Валерия Коровина. — Расскажите суду все, что знаете. И Валерий довольно бойко рассказывает.
Валерий с Фазаном пошли на проспект Горького играть в карты к тунеядцу Борису Абакумову. Паскудная вещь игра в карты, но Валерка в нее затянулся. Фазан и Барбарис выпили. Валерий от вина отказался. Все деньги, как всегда, перешли к Фазану. Душа у него была подлая. Он предложил: «Играем дальше. На первого встречного!» Недаром Валерий пообщался с этой уголовной компанией. Он знал, что значит: «На первого встречного». Он до смерти испугался. Ну да ведь он трус! Поднялся было: «Я ухожу».— «Нет уж, ты погоди, мореплаватель! — словно клещами сжал Фазан его руку. — Ты что, наших законов не знаешь?» Валерка знал: у подонков волчий закон. Он понял, в какую ловушку попал. Пришлось играть. Дрожащей рукой Валерий поднял карту. На этот раз, к его счастью, проиграл Барбарис. «Идем!» — протянул Фазан нож. Валерка понял, что Барбарис убьет человека. Ни в чем не повинного человека — первого, кто из подъезда выйдет во двор. Они спустились по лестнице. Барбарисова мама кричала им вслед: «Ты куда, Боренька?»,— «Прошвырнуться»,— отвечал сын. «Внимание, Барбарис! Приготовиться!» — подал команду Фазан. Ничего не подозревая, вышел человек из подъезда. Валерий узнал его: это был Дмитрий Сергеевич Кирсанов. Валерий хотел ему крикнуть: «Бегите!» — но знал, что Кирсанов на протезе не может бежать, да и не побежит — не таков он, Кирсанов, чтобы трусливо повернуться спиной к смертельной опасности! И, когда Барбарис устремился к Кирсанову, Валерка заорал: «На помощь! На помощь!» — Почему же вы сами, здоровый молодой человек, не поспешили на помощь? Валерка молчит.
— Струсили?! — спрашивает судья. В голосе его столько презрения! У судьи планка орденских ленточек на пиджаке; он воевал и видел, как трусов расстреливали перед строем полка. Вызывают Тарлецкого, старшеклассников, Вадима, меня. Выслушивают внимательно. Допрашивают Барбариса. И в зале кричат: — Убийца проклятый! Плачет мать тунеядца. Теперь поздно плакать. Раньше надо бы думать. Опять берутся за Фазана. — Что вас заставило, подсудимый, играть на жизнь человека? — Жажда острых ощущений! — И ради острого ощущения вы подстрекали подсудимого Абакумова на убийство?.. Оставьте ваши ногти в покое! — Мне было любопытно: что я почувствую, когда на моих глазах убьют человека. — Ты — мразь! — кричит тунеядец своему шефу. А в зале поднимается такой шум, что судья стучит по столу и грозит, что очистит зал. Подонки топят друг друга. Абакумов — Фазана. Фазан называет по именам своих покровителей. Со скамьи подсудимых несет смрадом, хоть нос зажимай. Закон джунглей, вы скажете? Леопарды людей пожирают запросто, но своих не едят. А эти подонки друг друга готовы сожрать с потрохами. Ну что ж, с ними покончено. Навсегда!
Первое плавание, очевидно, запоминается моряку на всю жизнь. Дед во всех подробностях помнит свой первый поход вокруг Скандинавии на «Авроре». Наш командир роты Бунчиков загорается, когда рассказывает о крейсере первых нахимовцев. Командование Черноморского флота отдало им крейсер «Нахимов». — Как радостно было идти на баркасе к крейсеру! Он ждал нас. Казалось, приветствовал. Нас встречали матросы. Баркас развернулся к трапу и подтянулся к нему. Первым ступил на трап Фрол Живцов. За ним — Никита Рындин, за Никитою — я. Мы поднимались, боясь оступиться, осрамиться перед матросами — они испытующе смотрели на нас. Но все прошло благополучно. Мы один за другим ступали на верхнюю ступеньку, прикрытую веревочным матом, шагали на палубу и отдавали честь флагу. И, когда пошли в свое первое плавание, мы не были пассажирами, гостями, бездельниками. Мы дублировали на вахте матросов, мы сумели им полюбиться, потому что не были белоручками. Они стали нам крестными отцами — ведь мы тогда были совсем малышами! Мы ходили по всем портам Черного моря, знакомились с тральщиками, подводными лодками, морскими охотниками, опускались под воду. Ну и страшно же в первый раз было! Впрочем, все это Никита Рындин хорошо описал в книжке о первых нахимовцах...
Из архива Героя Советского Союза Валентина Евгеньевича Соколова (тбилисского нахимовца, вып. 1953 г.)
А курсантом,— продолжал Бунчиков,— я плавал на парусном бриге. После крейсера все здесь казалось чудным: повсюду дерево, а не сталь и железо, деревянную палубу нам приходилось скрести и тереть песком, жесткими щетками и скачивать водой из шлангов. Спали мы в подвесных койках, похожих на гамаки. Под руководством зычного боцмана перебирались по вантам бизани с одного борта на другой, стараясь не глядеть под ноги: закружится голова, сорвешься и разобьешься! Боцман придерживался нахимовских правил: считал, что праздность недопустима. «А ну, покрась подволок в кубрике», — совал он мне в руки ведерко с краской. «А ну, закрась ссадину на фальшборте...» На паруснике, друзья мои, я научился ценить труд матросов. Никто из нас не увиливал от аврала, приборки, от стирки белья. Труд радовал. Мы дружно тушили «пожары», заделывали «пробоины». Мы поднимались по вантам и разбегались по реям, забыв об опасности. И бриг покрывался парусами и становился похожим на птицу... Когда я пришел наконец офицером на подводную лодку, я знал, что могу выполнить все, что выполняет матрос. Правильно говорят, что «адмирал начинается с палубы»...
А Дмитрий Сергеевич Кирсанов вспоминал времена более давние: войну. Дмитрий Сергеевич, видимо, опасался, что его сочтут хвастуном. Так хорошо воевал человек и так скупо рассказывал! Вышли в конвой. Охраняли транспорт. Отбили атаки «юнкерсов». Привели транспорт в базу. Или: попали в шторм, разболтало все потроха. Всё же выстояли. Или: встретили подводную лодку. Она стреляла по нас, мы — по ней. Торпеды ее прошли мимо. Вот и всё. — А еще? — Да чего же еще? Пришли в базу... Если бы я побывал на войне, я расписал бы бои самыми яркими красками! — А знаете, почему каждый раз все кончалось благополучно?— спросил Дмитрий Сергеевич. (Благополучно ли? Ногу-то он потерял!) — Потому что мы были готовы к войне. Духом и телом. Вы бы видели, сколько мы плавали до сорок первого года! Купались в штормах. На своих крохотных корабликах выходили в море в любую погоду. К учениям относились как к настоящему бою. Словно чувствовали, что не за горами война. Да ее и нетрудно было предчувствовать — Гитлер распоясывался все больше и больше. Молодежь чуяла, что в конце концов с ним придется схватиться. Не на жизнь, а на смерть... Закаленными стали ребята. Зато ни один не сдрейфил в боях... Где-то они теперь, хотел бы я знать! Поди, состарились, как и я... — А на чем мы пойдем в первый раз в плавание? — На крейсере. Ого! Поднимай выше! На крейсере!
Продолжение следует.
Верюжский Николай Александрович (ВНА), Горлов Олег Александрович (ОАГ), Максимов Валентин Владимирович (МВВ), КСВ. 198188. Санкт-Петербург, ул. Маршала Говорова, дом 11/3, кв. 70. Карасев Сергей Владимирович, архивариус. karasevserg@yandex.ru